Филипп Степанович совсем разошелся — нос у него порозовел, с носа валилось пенсне, карты и червонцы просаливались в потных руках. А уполномоченный совершенно преобразился и принял теперь вид жестокий и неумолимый, как будто бы держал всех за горло своей механической клешней и говорил каждому: «Теперь, брат, не вывернешься, шалишь, не на такого напал!»
Все немногочисленное население вагона столпилось вокруг играющих. Проводник и тот, получив пятерку на чай, не только не чинил препятствий, но, напротив, всячески готов был услужить — доставал пиво и свечи, предупреждал о приближении контроля. Несколько раз Ванечка в тоске подсаживался к Филиппу Степановичу и тянул его за рукав, шептал:
— Будет, Филипп Степанович, попомните мое слово, проиграетесь; ей-богу, не доверяйтесь ему, не глядите, что он уполномоченный.
Но Филипп Степанович только сердито отмахивался:
— Бубнишь под руку, и карта не идет, уходи.
Ванечка, зевая, снова шел в холодный тамбур смотреть в стекло.
Ненастная ночь проходила мимо поезда забором нечастого леса, запятнанного не то белизной бересты, не то слепым светом луж, не то порошившим снежком, словом, ничего нельзя было понять, что там такое делается за стеклом, заляпанным кляксами больших водянистых снежинок, — может быть, хоть похолодает, снегу за ночь нападает, веселей будет. Никогда в жизни не было Ванечке так плохо, и скучно, и жалко самого себя. Мысли приходили в голову обидные, сомнительные и неумытые. Приходили не в очередь и уходили как-то вдруг, не сказавшись, оставляя за собой следы нечистоты, неладности и безвыходной тоски. То вдруг досада возьмет, что зря Мурке шесть червонцев подарил, то злоба накатит, что в баню не сходил, белья не переменил, гитары не приобрел… То вдруг припомнится бессовестная княжна, Европейская гостиница, ситцевая занавеска и прочее, и до того обидно станет, что от обиды хоть из поезда на ходу выброситься впору. А то вдруг ни с того ни с сего дочка Филиппа Степановича Зоя из памяти выльется, апельсинового цвета вязаная шапочка, кудерьки вокруг лба, нахмуренные брови, — а сама смеется и к груди прижимает сумочку с бумагой — стенографию изучает. Острая барышня.
Один миг только ее и видел, а из памяти нейдет. Жениться бы на такой, чем зря ездить по железным дорогам, — спокойно, уютно. Можно ларек открыть, торговать помаленьку. В кинематографы, в театры бы ходить вместе. А там, может, родится ребеночек — сам маленький-маленький, а носик с горошину, не больше, и сопит. И под стук вагонного хода, бьющего под подошвы, под беглый гул, под дребезжание стекла, сам того не замечая, Ванечка мысленно пел до одури, до головной боли привязавшуюся песню: «Позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки». Кончал петь, и начинал сначала, и никак от нее не мог отвязаться, и чумел, глуша те страшные главные мысли, от одного намека на которые становилось вдруг черно и пусто под ногами.
А Филипп Степанович изредка выбегал в расстегнутом пальто в тамбур и, растирая ладонями щеки, свистящим шепотом говорил:
— Понимаешь, так и режет. У меня шесть, у него семь, у меня семь, у него восемь. У меня восемь, у него девять. Шесть рук подряд, что ты скажешь!
Около трехсот рублей только что снял, зверь!
И снова проворно уходил в вагон.
Чуть-чуть начало развидняться. Нападавший за ночь снег держался, не тая, на подмерзшей к утру земле. Пошли белые крыши и огни станций. Поезд остановился. Человек в овчинной шубе открыл снаружи дверь и, показавшись по грудь, втолкнул в тамбур горящий фонарик. Зимний воздух вошел в тамбур вместе с фонариком и привел за собой свежий раздвоенный паровозный гудок.
— Какая станция? — спросил Ванечка.
— Город Калинов, — утренним голосом сказал человек в овчине и, оставив дверь открытой, ушел куда-то.
— Город Калинов, — сонно повторил Ванечка про себя. Ему показались ужасно знакомыми эти два слова, сказанные как одно — Городкалинов. Тотчас затем пришел на ум конверт с адресом — по серой бумаге химическим карандашом — Калиновского уезда, Успенской волости, в деревню Верхняя Березовка… И он, неожиданно холодея, сообразил все. На пороге появился Филипп Степанович, каракулевая его шляпа сидела несколько криво.
— Ну и ну, — сказал он хрипло и покрутил головой, — так и режет, представь себе, так и режет, прямо не человек, а какой-то злой дух.
Феноменально!
— Филипп Степанович, — умоляюще проговорил Ванечка, — попомните мое слово, проиграетесь. Не доверяйтесь, не глядите, что он уполномоченный.
Жулик он, а не уполномоченный. У него карты наверняка перемеченные. Погубит он вас, товарищ Прохоров, не ходите туда больше.
— Чепуху ты говоришь, Ванечка, — пробормотал Филипп Степанович и растерянно поправил съезжающее пенсне, — как же я могу туда не ходить?
— Очень даже просто, Филипп Степанович, — зашептал Ванечка быстро, очень просто, сойдем потихоньку, и пускай он себе дальше едет со своими картами, бог с ним. А мы тут, в городе Калинове, лучше останемся. Две версты от станции до города Калинова. Город что надо. Я сам местный, родом из Калиновского уезда. Тут и сейчас моя мамаша, если не померла, в деревне Верхней Березовке проживает — тридцать верст от железной дороги. Ей-богу, Филипп Степанович, лучше бы нам сойти.
— Что ты такое говоришь, в самом деле! — промолвил Филипп Степанович, дрожа от холода и потирая руки, и расстроился. — Как же это так вдруг сойти, когда, во-первых, перед человеком неловко, а во-вторых, билеты…
— Чего там билеты! Сойдем, и все тут. Глядите, снежка насыпало. Санки сейчас возьмем. За полтинник нас духом до самого города Калинова доставят с дымом, прямо в гостиницу. Сойдем, Филипп Степанович.
— А что же, — сказал Филипп Степанович, — Калинов так Калинов, и гора с плеч. Пойдем в буфет первого класса водку пить.
Они с опаской вылезли на полотно, по снежку прошли в темноте под освещенными окнами вагона на деревянную платформу, где несколько неразборчивых фигур сидело на мешках под кубом. Сонный колокол ударил к отправлению, паровоз выпустил пар, и поезд ушел, сразу опростав много светлого места для прибывающего с опозданием утра.
Однако в скудном буфете, где почему-то вместо электричества горела керосиновая лампа, ни водки, ни пива не оказалось, и буфетчик, переставив с места на место скучную бутылку с фиолетовым лимонадом, сердито сказал, что по случаю призыва на три дня запрещена всякая продажа спиртных напитков, и теперь вокруг на сто верст нельзя достать ничего такого, кроме самогонки.
— Приходите завтра, сорокаградусная будет рюмками.
— Вот так фунт, — произнес в усы Филипп Степанович, — хорош же ваш город Калинов, нечего сказать!
— За распоряжение милиции не отвечаем, — еще более сердито ответил буфетчик и, почесав вывернутой ладонью спину, отошел во тьму громыхать тарелками.
Больше делать на станции было нечего. Филипп Степанович и Ванечка вышли к подъезду.
Четыре извозчика с номерами, похожими на календарь, стояли поперек дороги возле круглого станционного палисадника. Два на колесах, два на полозьях. Видно, погода здесь стояла — ни то ни се. Ямщики уныло сидели на козлах, свесив ноги с одного боку. Они не обратили на приезжих никакого внимания. Лошади, уткнув морды в торбы, стояли понуро и смирно, не шевеля даже хвостами. Минуты две пребывали сослуживцы на ступеньках подъезда, дрожа от предутренней зяби, пока, наконец, один из ямщиков не спросил, зевая и крестя бородатый рот:
— Поезд, что ли, пришел?
— Пришел, — сказал Ванечка. — До города Калинова полтинник.
— Сорок копеек положите, дорога не твердая, — быстро сказал извозчик и снял рваную шапку.
— Чудак человек! — воскликнул Филипп Степанович. — Тебе дают полтинник, а ты требуешь сорок. Это что же у вас, такса такая?
— Зачем такса, — обидчиво сказал извозчик и надел шапку, — пускай по таксе другие везут, а я прослышался, думал, вы четвертак говорите, а не полтинник.
— Ну, так вези за сорок, если так.
Извозчик снова снял шапку, помял ее в руках, подумал и решительно надел на самые уши.
— Пускай другие за сорок копеек везут, а я меньше, чем за четвертак, не повезу, — сказал он быстро.
— Экий ты какой упрямец, — сердито проговорил Филипп Степанович, некогда нам тут с тобой разговаривать, у нас дела есть, нам обследовать надо, то подавай ему полтинник, а то меньше, чем за четвертак, но соглашается.
— Пускай другие за четвертак возят, а я, как уговорились, меньше, чем за полтинник, не повезу.
— Да ты что, издеваешься над нами, что ли, или же пьян? — закричал, окончательно выходя из терпения, Филипп Степанович. — То тебе четвертак подавай, то полтинник, сам не знаешь, чего хочешь, пьяница.
— Нешто от пьянства так заговоришься. Вот завтра, как выпустят сорокаградусную, тады — да, а теперь, как есть, чверезый — говорю: четвертак, а думаю про полтинник, — сказал извозчик, снова снимая шапку, очень они похожи на выговор, четвертак и полтинник.
— Так, значит, везешь ты нас все-таки или не везешь за сорок копеек? заорал Филипп Степанович осиплым голосом на всю площадь.
— Не повезу, — равнодушно ответил извозчик и поворотился спиной, пускай другие возят.
— Тьфу! — сказал Филипп Степанович и в самом деле плюнул от злости.
Тут молодой извозчик в сибирской белой папахе, в нагольном полушубке, из-под мышек которого торчала рваная шерсть, лихо встрепенулся.
— Пожалуйте, свезу за тридцать копеек! — закричал он и взмахнул локтями.
Сослуживцы влезли в неладные, чересчур высокие сани, устланные внутри соломой, покрыли колени худым фартуком и поехали в город, оказавшийся ни дать ни взять таким самым, как все уездные города: десять старинных церквей, да две новые, да одна недостроенная, да пожарная каланча, да окруженная еще запертыми на пудовые запоры лабазами пустая базарная площадь, посредине которой стоял рябой мужик с коровой, приведенной бог знает откуда на продажу. Узнавши по дороге от седоков, что они советские служащие и приехали в город Калинов обследовать, извозчик привстал на облучке, прикрикнул на своего серого, как мышь, конька: «Ну-ка, ну!» — и с покушениями на шик подкатил к Дому крестьянина, выходившему крыльцом на базарную площадь.
Однако Дом крестьянина еще не отпирали, и на его ступеньках сидело несколько унылых мужиков, не обративших на сослуживцев ни малейшего внимания. Рядом с Домом крестьянина находился частный трактир с номерами «Орел», а еще немного подальше чайная «Тверь», тоже еще запертые.
Филипп Степанович и Ванечка вылезли из саней и, расплатившись с извозчиком, пошли гулять вокруг площади. Извозчик навесил на морду коньку торбу, погрозил ему кнутовищем, чтоб не баловался, и пошел следом за седоками — угодить в случае надобности. Покуда извозчик сидел на облучке, он казался еще туда-сюда, но едва слез на землю и пошел, сразу обнаружилось все его худосочие и бедность: сам низенький, нагольный полушубок — латка на латке, и полы обрезаны по карманы, валенки разные, худы и болтаются на тонких ножках, мешая ходить; носик острый, розовый, брови тоже розовые, бороденка кустиками, глазки порочные, голубенькие — сразу видно, что парень и растяпа, и вместе с тем плут, да и выпить не дурак, — словом, человечек из числа тех, которые на военной службе называются балаболками и идут в нестроевую команду.
Сослуживцы, скучая, обошли площадь. На угловом доме висела красная табличка с надписью: «Площадь бывш. тов. Дедушкина». Немного подальше, в начале пустынной, уходящей вниз улицы, виднелась другая табличка, гласившая:
«Проспект бывш. Дедушкина». Кроме того, на длинной вывеске, над входом в запертую лавку, значилось большими буквами: "Кооператив имени бывш.
Дедушкина". Тут же извозчик разъяснил услужливо, в чем тут дело. Был, оказывается, в городе Калинове начальник милиции товарищ Дедушкин, не человек, а орел! В честь его благодарное население переименовало площадь, улицу, кооператив и еще множество других учреждений и мест. Подумывали даже весь город Калинов переименовать в город Дедушкин, однако в один прекрасный день товарищ Дедушкин жестоко проворовался, был судим выездной сессией губернского суда и посажен в тюрьму на три года со строгой изоляцией и поражением в правах. Долго ломали себе голову правители города Калинова, как выйти с честью из создавшегося тяжелого положения, — не тратиться же в самом деле из-за уголовного преступника на новые таблички и вывески, — пока наконец не придумали всюду перед Дедушкиным приписать «бывш». — и дело с концом. Так был аннулирован Дедушкин.
На другом конце площади бывшего Дедушкина с гусем под мышкой шел калиновский мещанин в картузе и яловых сапогах. И на нем самом, и на его гусе лежала печать такой скуки, что невозможно выразить словами. Он так медленно передвигал ногами, что иногда казалось, будто он и не идет вовсе, а печально стоит на месте, приподняв для чего-то и согнув перед собой ногу раздумывает, ставить ее на землю или не стоит.
— Хорош же ваш уездный Калинов, нечего сказать, — заметил Филипп Степанович, раскуривая папироску. — Водка не продается, чайные заперты, народ какой-то скучный, даже какой-то Дедушкин — и тот бывший, ходи тут как дурак по базару. Провинция, мрак.
— Это, гражданин, верно, что народ скучный, — бойко подхватил извозчик, забегая вперед и заглядывая вверх на Филиппа Степановича, как на солнце, ваша истинная правда. Потому и скучный, что водки дожидается. Даст бог, до завтра доживем — сорокаградусной попробуем. А чайную сейчас отомкнут, не извольте сомневаться… Вот уже отмыкают, так и есть…
Действительно, в это время дверь частного трактира «Орел» открылась.
Мужики, сидевшие на ступеньках Дома крестьянина, переглянулись и, не торопясь, перекочевали гуськом в «Орел», а немного погодя, когда уже никого на ступеньках не осталось, открылся и Дом крестьянина. Сопутствуемые извозчиком, Филипп Степанович и Ванечка вошли в «Орел» и потребовали себе номер. Увидев постояльцев, хозяин чрезвычайно засуетился и крикнул малого.
Малый в жилетке тотчас поставил на пол ведерный самовар, с которым он танцевал из сеней, вытер руки о фартук и стремглав бросился вверх по лестнице. Затем вверх по лестнице промчалась насмерть перепуганная бабенка с бронзовым канделябром и двумя березовыми поленами в руках.
— Куды ключ от первого номера задевала? — произнес где-то вверху шипящий голос. — Не видишь, растратчики из центра приехали, поворачивайся, быдло.
После этого хозяин повел сослуживцев по некрашеной лестнице в дощатый номер, выклеенный изнутри, на манер солдатского сундучка, полосатыми бумажками — голубое с желтым. В номере стояли стол, диван, железная кровать без постели, крытая досками, комод. Над комодом тускло косилось зеркало в деревянной раме со штучками, до такой степени волнистое, как будто бы сделанное не из стекла, но из жести. В зеркале отражался канделябр с воткнутым в него вместо свечи букетом бумажных роз и мышьяково-зеленого ковыля.
Покуда извозчик, почему-то вошедший в номер вместе со всеми прочими, хихикал, мял в руках папаху и поздравлял с новосельем, покуда Филипп Степанович, строго пуская из ноздрей дым, с чувством превосходства оглядывал хозяина и всю трактирную прислугу, столпившуюся в дверях, покуда он распекал, что нету водки, и с тонким знанием дела заказывал забористый завтрак, из которого в трактире нашлась только яичница с колбасой, — Ванечка стоял у окошка и смотрел на площадь. Смотрел и все никак не мог понять, как это так случилось, что вот он вдруг стоит и видит в окно хорошо знакомый город Калинов, виденный им в детстве и уже забытый и вместе с тем такой самый, как будто бы ничего такого с самого детства с Ванечкой не произошло.
Как будто бы все как-то сравнялось в памяти между тем городом Калиновом и этим и будто бы ничего между ними не было — ни призыва в шестнадцатом году, ни службы в полевой хлебопекарне, ни полковой канцелярии в Москве, ни эвакуационных пунктов, ни караульного батальона Красной Армии, ни биржи труда, ни военкома товарища Туркестанского, ни дома на Мясницкой, где за фанерной перегородкой, может быть и сейчас, горит под зеленым блюдечком полуваттная лампа… Ничего этого не было. Был только и есть сейчас перед глазами город Калинов и вокруг города Калинова Калиновский уезд, а посредине Калиновского уезда Успенская волость, а в углу Успенской волости, там, где кончается Бурыгинский лес и река Калиновка делает крюк в добрых восемь верст, между лесом и лугом стоит деревня Верхняя Березовка, заливаемая в половодье до самой церкви… И бегают там ребятишки летом на реку ловить раков, и ходят они зимой через поляну в Бурыгинскую школу… Там обкладывает мать на зиму соломой бревенчатые стены избы, и окошки становятся совсем маленькими… Вся деревня красна в ту пору калиной… А вот и отец возвращается вместе с артелью дранщиков на зиму из города… Земли мало, земля плоха, не прокормит… Кормит мужика ремесло… Там, в теплом хлеву, сестра Груша доит корову, а рядом чинят дровни… И тень от рогатого ухвата, бывало, летает, как черт, поперек всей избы, когда бабка возится вечером возле печи… В люльке плачет ребенок, а где-то вокруг почтальоны с казенными револьверами и шашками развозят почту, в лесу мокнет мох, светят гнилушки, подале шумит мельница и ходит паром, а еще подале — железная дорога в город Калинов, великолепный, интересный уездный город Калинов с базарной площадью, с каланчой, с трактирами, с баранками, с множеством святых церквей… И вот он тут, за окном, лежит как на ладони родной Городкалинов, идет мещанин с гусем, моросит по снегу и по соломе мельчайший дождик, посередине площади неподвижно стоит мужик с коровой, и стая галок взлетает без крика в аспидное небо и падает за крыши лабазов, как сотни шапок, подкинутых скрытым от глаз народом.