Она стояла так же неподвижно, как и раньше, и только ее взгляд скользил, охватывая меня целиком — от головы до башмаков из сыромятной кожи. Потом она улыбнулась и отвела полог в сторону.
— Так… мы слышали, что Артос Медведь рыщет среди табунов Нант Ффранкона. С тех пор, как опустился туман, становится все холоднее; входи и располагайся у очага.
— Счастья этому дому и хозяйке этого дома.
Мне пришлось низко нагнуть голову, чтобы пройти в дверь, но внутри кухня — настолько пропитанная густым, вонючим торфяным дымом, что у меня защипало глаза и запершило в горле, — была достаточно просторной, чтобы наполовину тонуть в тени, непроницаемой для света пламени.
— Подожди, — сказала женщина, проходя мимо меня, — я зажгу еще огня.
Она исчезла в дальнем темном углу, и я услышал, как она двигается там, мягко, словно кошка на бархатных лапках. Потом она вернулась и склонилась над очагом, чтобы зажечь от него сухую ветку. На конце ветки распустился огонек, и женщина приблизила этот пламенный бутон к восковой свече, принесенной ею из темноты. Юное пламя свечи, которое она заслонила согнутой ладонью, качнулось и посинело, а потом вспыхнуло ровным светом.
Она подняла руку и поставила свечу на край настила для сена у гребня крыши; и тени отступили, собравшись под высокой кровлей.
Я увидел просторную жилую хижину; непременный ткацкий станок у двери и на нем — кусок полосатой ткани; овчины, сваленные грудой на постели у дальней стены; покрытый резьбой и грубо раскрашенный сундук. Женщина взяла табурет, обтянутый пятнистой оленьей шкурой, и поставила его на выложенный плитами участок пола рядом с очагом.
— Пусть господин сядет. Еда вот-вот будет готова.
Я пробормотал что-то в знак благодарности и сел; Кабаль занял свой пост у моих ног, и я, удобно опершись локтями на колени, принялся наблюдать за женщиной, которая, с виду совершенно выбросив из головы, что я здесь, вернулась к приготовлению ужина. И, наблюдая за тем, как она стоит на коленях, освещенная ярким светом пламени, и поворачивается то к медному котлу, в котором варится пахнущее травами мясо, то к подрумянивающимся на камнях очага лепешкам из ячменной муки, я ломал себе голову. Ее туника была сшита из грубого домотканого полотна, едва ли лучше по качеству — но, конечно же, более яркого — чем могла бы носить любая крестьянка, а ее руки, переворачивающие ячменные лепешки, были по виду, хоть и не по форме, загрубевшими руками простолюдинки; и однако, я не мог представить ее женой мужчины, которого видел снаружи. И еще — чем дольше я глядел на ее лицо в свете огня, тем настойчивее меня дразнило смутное воспоминание, точно мимолетный запах, ускользающий от меня всякий раз, когда мне казалось, что я узнал его. И, тем не менее, я был уверен, что никогда не встречал ее раньше. Я никогда не забыл бы эту погибшую красоту, если бы увидел ее хоть однажды. Может, она была похожа на кого-нибудь? Но если так, то на кого? Мне не давало покоя ощущение, что почему-то мне было очень важно вспомнить, что от этого зависело очень многое… Но чем упорнее пытался я схватить неотступное воспоминание, тем дальше оно ускользало от меня.
Наконец я бросил это занятие и обратился к загадке, которую можно было разрешить более легким способом.
— Человек, которого я видел на дворе…. — начал я и оставил фразу незаконченной, потому что действовал наощупь.
Она взглянула на меня блестящими глазами, в которых угадывалась насмешка, словно она знала, что было у меня на уме.
— Мой работник. И мальчишка тоже, и дядюшка Бронд, которого ты скоро увидишь. Я здесь единственная женщина, поэтому готовлю еду для своих батраков — и для своего гостя.
— А хозяин этой фермы?
— Никакого хозяина нет, — она откинулась на пятки, пристально глядя мне в лицо; горячая ячменная лепешка должна была обжигать ей пальцы, но она, казалось, не чувствовала этого, словно все ее ощущения были сосредоточены в ее глазах.
— Здесь, в горах, куда редко ступала нога Рима, мы такие варвары, что женщина может владеть и своей персоной, и своей собственностью, если она достаточно сильна, чтобы удержать их.
Ее тон был полупренебрежительным, как у человека, объясняющего нравы своей страны чужеземцам, и я почувствовал, что к моему лицу прихлынула кровь.
— Я не забыл обычаи своего собственного народа.
— Твоего собственного народа? — она, посмеиваясь, вернула лепешку на камни очага. — Разве? Ты достаточно долго прожил в долинах. Говорят, что в Венте есть улицы, где все дома стоят по прямой линии, и что в этих домах есть высокие комнаты с раскрашенными стенами, и что Амброзий, Верховный король, носит плащ императорского пурпура.
Я тоже рассмеялся, теребя подрагивающие уши Кабаля. Эта женщина не была похожа ни на одну из тех, что я встречал раньше.
— не упрекай меня за прямоту улиц Венты. Не лишай меня места в мире моей матери за то, что у меня есть место в мире моего отца.
Глава третья. Птицы Рианнона
Вскоре трое мужчин, пришедшие на ужин вместе с одноглазой сукой, протиснулись в дверь, толкаясь, как быки, чтобы скорее спрятаться от сырости, и заняли свои места у очага, опустившись на корточки на устилающий пол папоротник; капли тумана покрывали серебристым налетом их волосы и одежду из домотканого полотна и волчьих шкур. Я занимал единственный здесь табурет, и они посматривали на меня искоса и снизу вверх, отдавая себе отчет в том, кто я такой, и, как я решил, были из-за меня еще более молчаливыми, чем обычно.
Женщина собрала горячие лепешки в корзину, сняла с крюка бронзовый котел с мясом и поставила его у очага, а потом принесла твердый белый сыр из коровьего молока и кувшин слабого верескового пива. Затем она налила себе в миску похлебки с мясом, взяла одну лепешку и удалилась на женскую сторону очага, оставив нас управляться самих на мужской стороне.
Это был самый молчаливый ужин, в котором я когда-либо участвовал. Мужчины были усталыми и держались в моем присутствии настороженно, словно животные, которые чувствуют рядом запах чужака; а женщина на дальней стороне очага была погружена в свои собственные темные мысли, хотя несколько раз, взглянув в ее сторону, я чувствовал, что за мгновение перед тем она наблюдала за мной.
Когда мы бросили кости собакам и вытерли последние капли похлебки со дна глиняных мисок кусками больших ячменных лепешек, когда был съеден последний ломтик сыра и осушен до дна кувшин с пивом, работники поднялись на ноги и снова с шумом и толкотней вышли в ночь, направляясь, как я предположил, к своим постелям где-нибудь среди овинов. Я подумал, что мне, наверное, тоже следует идти, и подтянул под себя одну ногу, собираясь встать. Но женщина уже успела подняться и теперь смотрела на меня сквозь торфяной дым. Казалось, ее глаза ждут моего взгляда; и когда они его встретили, она с легкой улыбкой покачала головой.
— Эти люди — мои слуги и, когда поедят, уходят к себе, но ты — мой гость, поэтому побудь здесь еще немного. Подожди, я принесу тебе лучший напиток, чем то, что ты пил за ужином.
И у меня на глазах она даже не скрылась, а словно растворилась в тенях под настилом для сена. Она двигалась необыкновенно бесшумно, точно на ее ступнях были бархатные подушечки, как у горной кошки; и я догадывался, что она может быть еще и такой же свирепой.