На Москве (Из времени чумы 1771 г.) - Салиас Евгений Андреевич 25 стр.


– Точно так, – пришлось ответить доктору.

– Ну, вот-вот…

Салтыков поднял руку, взял Шафонского за пуговицу мундира, притянул его к себе и, положив другую руку ему на плечо, потянулся к нему головой. Шафонский невольно сообразил, что фельдмаршал хочет сказать ему что-то на ухо. Будучи гораздо выше его ростом, он чуть-чуть согнул колени, присел вежливо, насколько мог, и подставил ухо под старые, шамкающие губы фельдмаршала.

– Лечить надо! – шепотом проговорил Салтыков и одобрительно шлепнул доктора по плечу. – Лечить надо!.. Как солдат болеть – вы его лечить! Он хворает, а вы лечите! Он пуще хворает – а вы пуще лечите! Вот!

И фельдмаршал, шлепнув снова Шафонского по плечу, рассмеялся весело и хрипливо. Вся его фигура, казалось, говорила публике:

«Что, мол? Какову штуку сказал доктору на ухо?! Раскуси, поди!..»

– Однако, ваше сиятельство, – настаивал обученный доктор, – позвольте мне госпиталь оцепить, никого не впускать и никого не выпускать. Я уже прошлый раз докладывал… Вы изволили дать согласие, но я встретил полное противодействие во всех подлежащих властях.

Слова: «не впускать» и «не выпускать» почему-то вспомнились старику. У него оставалась память только одного рода – память на созвучие слов, слышанных за несколько дней. Тому назад неделю фельдмаршал слышал, проезжая по улицам, чье-то восклицание за каким-то забором:

– В три погибели согну!

И эти слова: «в три погибели» преследовали старика и днем и ночью. Он даже повторял их вслух, поднимая указательный палец, а иногда три. И повторял, глядя на три пальца:

– В три погибели. Раз… два… три…

Вспомнив слова Шафонского, сказанные в предыдущий раз, старик вспомнил отчасти, в чем было дело.

– Военный госпиталь?.. Так, так… Забор сделайте. Прикажите лесу возить.

Шафонский хотел снова заговорить. Риндер вежливо оттеснил соперника и выговорил сладкозвучно:

– Явился просить, ваше сиятельство, от имени графа Петра Ивановича Панина, сегодня к столу. Будет у него фокусник после стола, прямо с острова Сицилии.

– Да, да, знаю, – выговорил Салтыков и, пошарив в карманах шлафрока, обратился к адъютанту:

– Разбойник! Табакерка где? В карман не положил. А? Душегуб?.. – добродушно прибавил он.

– Вот она-с, – протянул адъютант табакерку, всю покрытую бриллиантами, и подал ее на ладони, почтительно нагибаясь перед фельдмаршалом.

Салтыков встрепенулся.

– Опять… Опять! Да не делай ты этого! Разбойник!.. Съедет с ладошки! Прямо об пол!.. Подавай в кулаке! Невежливо, – да верно! А с ладошки об пол! Эка разбойник!

И фельдмаршал, немножко рассердившийся из-за табакерки, повернулся ко всем спиной и, забыв сделать прощальный поклон, пошел к двери кабинета.

Адъютанты последовали за ним вплотную, готовые ежеминутно поддержать старика, если он поскользнется.

Сановники, переговариваясь, пересмеиваясь шепотом, понемногу очистили залу, и через минуту на нлощади началось движение экипажей, начался разъезд.

Из всей публики – один доктор Риндер вошел в кабинет фельдмаршала вслед за адъютантами. Шафонский проводил его глазами и злобно выговорил ближайшему чиновнику:

– Задавил бы этого немца… Что делают! Тот по старости, а этот по упрямству.

Чиновник быстро отошел от рассердившегося доктора. Около него очутился один Еропкин, задумчиво стоявший, немного наклонясь и как бы раздумывая о чем-то очень важном.

– Ваше превосходительство, что мне делать? Посоветуйте! – заговорил Шафонский. – В госпитале вот уже две недели мрет народ. Болезнь самая недоброкачественная… Служители даже при больных заболевают. Хоть и страшно сказать, а я полагаю, что эта хворость – моровая… Вот что на войне была, да и теперь в Молдавии народ укладывает.

– Что вы, голубчик! – удивленно проговорил Еропкин.

 – У вас, в госпитале? Моровая? Как бишь ее звать? Язва? Сиречь – выходит – чума?

– Да что же прикажете? – извинялся Шафонский, растопыривая руками. – Ведь не я же ее выдумал… Один за другим умирают люди. А при постоянном сообщении между Введенскими горами и городом может перейти в самый город. Я во второй раз докладываю фельдмаршалу… В канцелярии его два раза часа по три просил, кланялся, усовещевал Господом Богом, чтобы позволили госпиталь мне оцепить, хоть на время.

– Ну, что же?

– Ну, и ничего не добьюсь. Риндер, сами знаете… У него не один фельдмаршал – вся Москва в руках. Он говорит, что все враки, что никакого морового поветрия у меня в госпитале нету.

– Да почем он знает? Был он у вас? – спросил Еропкин.

– Вестимо, не был. Зачем он ко мне поедет?

– Так из чего же он?

– Да это у нас старая история… Древнее римской истории. Изволите видеть… Я в разговоре сказал как-то Марье Абрамовне Ромодановой, что ее доктор Кейнман ничего в медицине не смыслит… Так – шут парадный! А он – любимец Риндера. Та и скажи Риндеру, а этот на меня теперь злобствует. А тут, как на грех, моровая-то и появилась в госпитале. Именно как на грех! – с отчаянием выговорил Шафонский. – Случись это месяц назад, мне бы сейчас оцепление разрешили бы. А вот дернул меня черт этого Кейнмана похулить!.. Вот теперь с госпиталью-то и возись. Да того и гляди – Москву зачумит…

– Да-с, – усмехнулся Еропкин, – это верно, из малых причин – великие события совершаются. Ну.

XXI

Капитон Иваныч сильно хворал и был серьезно плох в продолжении трех дней.

Уля не отходила от постели больного, почти не спускала с него глаз и начинала поневоле думать, что Капитон Иваныч не переживет и более не встанет. Болезни особенной у него не было, но была всеобщая сильная слабость. Уля внутренно упрекала Авдотью Ивановну как в своей продаже, так равно и в том, что она этой продажей, может быть, убила старика.

Авдотья Ивановна, конечно, не сидела около мужа. Она только изредка заглядывала в комнату больного, подходила к кровати его, глядела ему в лицо и возвращалась к себе. Она была, однако, несколько озабочена болезнью мужа и начинала отчасти, насколько могла, раскаиваться в своем поступке.

На четвертый день Капитон Иваныч проснулся несколько бодрее, поговорил немного с Улей, даже пошутил.

Авдотья Ивановна заглянула также к нему и подошла к кровати. Капитон Иваныч, услышав звук от скрипнувшего пола, открыл глаза, увидел жену, тотчас через силу приподнял руку, отмахнулся и отвернулся от нее к стене лицом. Авдотья Ивановна тотчас обозлилась и, набранившись вдоволь над кроватью больного, ушла от него вне себя и стала срывать свой гнев на всех, попадавшихся ей навстречу.

– Ну, ты! – крикнула она попавшейся ей Уле. – Нечего сиделку-то справлять!.. Ступай к своему барину, а то он тебя через полицию вытребует.

Уля вспыхнула и проговорила твердо, – что с ней случилось, быть может, в первый раз в жизни:

– Уговор был, Авдотья Ивановна, что я пойду туда, когда Капитон Иваныч выздоровеет. И раньше этого я не пойду. Вы мне приказывать больше не можете, – произнесла Уля, сама себе удивляясь. – Если вы меня продали, то вы больше мне не барыня…

Авдотья Ивановна от изумления и гнева чуть не упала с ног на пол. В первую секунду она уперлась глазами в кроткое лицо девушки и не знала, что делать.

– Да я тебя… – закричала она чуть не на весь двор, не зная, что прибавить.

И, совершенно рассвирепев, Авдотья Ивановна крикнула двух девушек и велела гнать Улю вон из дома.

Уле пришлось выйти за ворота и обождать там, покуда пройдет гнев барыни. Через час она пошла снова в дом и стала просить прощенья у Авдотьи Ивановны, умоляя оставить ее еще дня на два.

Назад Дальше