.. Ну вот я и говорю, тут как на грех ветер поднялся...
- Не угодно ли послушать, пани благодетельница, что брат пишет?
- Как же, как же, отчего не послушать...
Пан Заглоба сломал сургуч и начал читать, сначала вполголоса самому себе, а потом громко для всех:
- “Посылаю вам первое письмо, а второе, должно быть, и не последует, потому как и оказии здесь редкие, да скоро я и сам personaliter <Лично
(лат.).> перед вами предстану. Хорошо здесь, в поле, только сердце мое с вами, нет конца мыслям и воспоминаниям, для которых solitudo
<Уединение (лат.).> любой компании милее! У нас здесь теперь поспокойнее стало, татары притихли, только кое-где отряды небольшие в травах
попрятались, мы две вылазки сделали, да так успешно, что у них и свидетеля поражения не осталось”.
- Молодцы наши, не дали им спуску! - воскликнула радостно Бася. - Ох, хорошо быть солдатом!
- “Дорошенковские ребята, - читал далее Заглоба, - озоровать горазды, да только без орды сложили крылья. Намедни языка поймали, говорит, ни
один чамбул с места не тронется, а я полагаю, что коли до сей поры не было ничего, то уже и не будет, скоро неделя, как травы зазеленели, и
коней пасти можно. В ярах и в оврагах снег еще подзадержался, но степь зеленая, ветер теплый, от коего уже и кони линяют, а это весны первый
signum. Я послал за заменой, вот-вот она подоспеет, дождусь и сразу в дорогу... Пан Нововейский вместо меня будет нести службу, но только ее и
нет почти. Мы с паном Маковецким день-деньской лис травим единой потехи ради, потому как весной мех непригодный. Дроф тут тьма-тьмущая, а
челядинец мой подстрелил из самопала пеликана. Обнимаю вас от всего сердца, целую ручки сестре своей, благодетельнице, а также панне Кшисе, на
ее благосклонность fortissime <Особенно (лат.).> уповая, и молю бога лишь об одном, чтобы доброта ее оставалась неизменной. Кланяйся от меня
панне Басе. Нововейский всю свою злость за отказ на местных головорезах выместил и шеи им накостылял, да все равно не унялся. Видно, не больно
ему полегчало, бедняге. Поручаю вас богу и его милосердию.
P. S. У проезжих армян купил я в подарок панне Кшисе горностаевых палантин, глаз не оторвешь; а для гайдучка припас сладостей турецких”.
- Пусть пан Михал сам их ест, а я не маленькая, - отвечала Бася, и щеки у нее запылали, будто ее обидел кто.
- Иль ты не рада, что он скоро вернется? Сердишься на него? - спросил пан Заглоба.
Но в ответ она что-то буркнула, видно слегка досадуя, что пан Михал не принимает ее всерьез, да еще долго размышляла о дрофах и пеликане, о
котором прежде не слыхивала.
Покуда читали письмо, Кшися сидела с закрытыми глазами, спиной к свету, и это было для нее спасением, потому что домочадцы не видели ее
лица, а то они сразу догадались бы, что с ней творится неладное. Разговор в костеле, а теперь письмо от пана Володыевского были для нее подобны
ударам грома. Чудный сон рассеялся. С этой минуты девушка оказалась лицом к лицу с действительностью, тяжкой, как несчастье. У нее не было сил,
чтобы тут же мгновенно собраться с мыслями, и только смутные, неясные ей самой чувства теснили грудь. Володыевский со своим письмом, с обещанием
скорого приезда и с горностаевым палантином показался ей пошлым до отвращения. И напротив, никогда еще Кетлинг не был ей так дорог. Сами мысли о
нем были ей дороги, его слова, его лицо, и даже печаль его казалась бесценной.
И вот нужно отойти в сторону от своей любви, от этого обожания,
от того, к чему рвется сердце и тянутся руки; оставить любимого человека в отчаянье, в вечной грусти, убитого горем и отдать душу и тело
другому, который из-за этого чуть ли не ненавистным становится.
“Нет, нет, не совладать мне с собою!” - повторяла в душе Кшися. И чувствовала себя пленницей, которой вяжут руки, а ведь она сама их себе
связала, могла же она сказать Володыевскому, что будет ему сестрой, не боле.
Вспомнился ей и недавний поцелуй, на который она ответила. Стыд и раскаянье овладели ею. Любила ли она уже тогда Володыевского? Нет! В
сердце ее не было любви, было сострадание, любопытство, озорство какое-то, и все это под покровом сестринского чувства.
Только теперь она поняла, что поцелуй этот был от лукавого и разница между ним и поцелуем по любви такая же, как между ангелом и дьяволом.
Кроме презрения к себе, Кшисю разбирал еще и гнев, но душа ее возроптала и против Володыевского. Он тоже был виноват, почему же и раскаянье, и
разочарование, и угрызения совести выпали только на ее долю? Почему бы и ему не испить эту чашу? И неужто она не вправе сказать ему, когда он
вернется: “Я ошиблась... Сострадание к вам приняла за чувство. Ошиблись и вы; отрекитесь же от меня, как я от вас отрекаюсь!..”
При мысли о его грозном гневе волосы у нее стали дыбом от страха, но боялась она не за себя, а за любимого, которого ждала месть.
Воображение рисовало ей такие картины: Кетлинг вступает в поединок с Володыевским, сабля которого не знает пощады, и падает замертво, словно
цветок под взмахом косы; она видела его кровь, его бледное лицо, закрывшиеся навеки глаза, и страдания ее превзошли всякую меру.
Кшися быстро встала и ушла к себе, чтобы скрыться от людей, не слышать больше разговоров о Володыевском и о его скором возвращении. Злость
и досада против маленького рыцаря разбирали ее все больше.
Но раскаянье и печаль шли за ней по пятам, не покинув в часы молитвы, а когда она, измученная, легла в постель, сели на краешек ее кровати
и завели с ней разговор.
- Где он? - спросила печаль. - Вот видишь, он и до сей поры не вернулся; бродит где-то в ночную пору, руки в отчаянье ломая. Ты бы рада
любую бурю от него отвести, жизни ради него бы не пожалела, а вместо этого напоила ядом, нож вонзила в сердце...
- Если бы не легкомыслие, не ветреность, с какой ты желаешь заманить в свои сети любого, кого встретишь, - говорило раскаянье, - все могло
бы быть иначе, а теперь тебе достаются лишь слезы. Ты виновата! Ты во всем виновата! Нет выхода, нет спасенья, стыд, боль и слезы - твой удел.
- Помнишь, как он в костеле стоял перед тобою на коленях, - снова заговорила печаль. - Чудо еще, что сердце твое не разбилось от жалости,
когда он в глаза тебе смотрел, к доброте твоей взывая. Тут и над чужим-то трудно было бы не сжалиться, а как не пожалеть его - любимого,
единственного. Боже, смилуйся над ним, боже, пошли ему утешение!
- Если бы не твое легкомыслие, - снова повторяло раскаяние, - он мог бы заключить тебя в объятья, назвать своей избранницей, женой...
- И вечно быть с тобою! - прибавляла печаль.
- Твоя вина! - восклицало раскаянье.
- Плачь, Кшися, плачь! - вторила ему печаль.
- Слезами вины не смоешь! - возражало раскаянье.
- Делай, что хочешь, но помоги ему, - откликалась печаль.