Двумя днями раньше принята была отставка генерала Шерера, умудрившегося растянуть тридцатитысячную французскую армию на сто миль вдоль реки, и примчавшийся из Милана принимать войска Моро, ужаснувшись, погнал гонцов на фланги, к Виктору и Серрюрье, торопясь собрать все силы в одно место. Он опоздал: еще затемно первые понтоны с русскими солдатами причалили к северному берегу, а с первыми лучами солнца открыли огонь и батареи, прикрывая завоеванный плацдарм и переправу. Суворов, получив первую весть с того берега, успокоенно сел на барабан, укутавшись плотнее в плащ, и никого к себе не подзывал. Победа сделана маршем, теперь войскам не нужны его приказы, срывающийся на крике голос, вдохновенное лицо. Победа добыта.
Три часа спустя к нему привели генерала Серрюрье, чья дивизия едва не до последнего человека была повырублена или взята в плен. Суворов, завидев в группе идущих к нему людей чужую форму, выбил дробь по туго натянутой коже барабана костяшками пальцев, вскочил, легкий и быстрый, сделал несколько шагов навстречу:
— Бились вы храбро, генерал. Грех у героя шпагу отбирать. Дайте слово — не сражаться против меня в эту кампанию, и вы свободны.
Серрюрье вскинул удивленные ярко-синие глаза, улыбнулся — и тут же свел лоб морщинкой:
— А мои солдаты?
— Согласно договору нашему с союзниками, гофкригсрат участь их определит.
— Так и я участь эту…
— Полноте, полноте! Мне довольно вашего слова, Что до солдат… Они пьяны революцией, а похмелье не пришло еще; для их же пользы в плену побыть.
И, едва не бегом, он устремился мимо французского генерала, через плечо крикнув коротко, звонко:
— Коня!
…Рассвет следующего дня Суворов встречал в Милане, у распахнутого, сколь позволила щедро обрамлявшая раму лепнина, окна комнаты на втором этаже особняка герцогини Кастильоые. Накануне, поздно вечером, когда были уже занесены вещи и расседланы лошади, ему сказали, что в этом же доме останавливался Моро. Александр Васильевич вскинул бровь, пробормотал что-то про постоялые — не то дворы, не то дворцы — и, сбрасывая на ходу плащ, стремительно взбежал по лестнице, словно не было позади бесконечного дня на Адде, ночного марша, поверженных французских знамен. Впервые фельдмаршал бил европейскую регулярную армию и в этот день не мог помнить о годах. Он не забывал никогда, как, сознавая, что грешно, все-таки молил о войне со шведами, посланный инспектировать разбросанные по чухонским болотам гарнизоны. Не привелось. Теперь, словно во сне, принес вихрь прямо из Кончанского сюда, на поле славы полководцев, чьи имена — в вечности. Еще в Вероне — не верилось; еще ждалось сумасбродной бумажонки из Санкт-Петербурга, в которой капризное повеление: поворотить войска, а фельдмаршалу Суворову быть тем, чем был — ненужным стариком. Теперь — поздно. Теперь армию не остановить… Сон кончился. Палевый, как вздыбленное в небеса отражение мраморных фасадов, восход над Миланом; победа; золотистые драпри на окнах… В полдень, стоя — в белоснежном австрийском мундире — на молебне, он понял наконец, чего не хватает пробуждению: радости.
* * *
К артиллерийской службе Сиверса Яшвили приписан был в декабре, за неделю до выступления в поход. Спешивший скомплектовать экспедиционный корпус Ли вен восполнял недостачу списочного состава теми, кто попадался под руку, и Владимир Михайлович оказался среди едва знакомых ему офицеров. Может быть, поэтому уезжал из Петербурга он с грустью, странной для солдата. Вокруг все ловили жадно новости, прикидывали, каков окажется театр военных действий, а ему и газет раскрывать не хотелось, до судьбы Европы дела было мало, как до своей собственной.
Яшвили сторонился офицерских компаний, в которых, что ни день, громче становились голоса и смелее слова, когда заходила речь о двоедушии гофкригсрата, бестолковости марша русских дивизий, армейских порядках.
Замкнутость его истолковали естественным образом, и с некоторых пор при появлении Владимира Михайловича всякий разговор затухал, как залитый костер, додымливая и шипя вымученными фразами о мудрости государя, гнусности якобинских происков, силе союзного оружия. Никто не сетовал, когда в начале марта из формировавшегося медленно корпуса, предназначенного к походу на Рейн, Яшвили перевели в армию, выступавшую под командованием Суворова немедленно, в Италию.
Самого Александра Васильевича увидел он впервые за поход во время торжественного въезда в Вену. Русские войска с утра выстроены были на дороге от Прессбурга. Салютовали шпалеры гренадер белыми конями напряженной коляске фельдмаршала; брали на караул драгуны. Яшвили попал в число офицеров, включенных Милорадовичем в роспись для приема у императора — разумеется, не в числе тех, кто вошел, следом за Суворовым, в золотосветную высокую залу со стрельчатыми окнами, а средь ждавших у ограждающей двор решетки. Как и все остальные, Владимир Михайлович получил из рук Сент-Венсанна десять гульденов и позолоченную табакерку — дар габсбургской державы союзной армии, как было объявлено, плату за наем, как говорили между собой офицеры.
До Адды время минуло, как непрожитое. Каждый день тянулся нескончаемо, а оглянись на их череду, не вспомнить, сколь было. В сражении Владимир Михайлович командовал одной из батарей, прикрывавших переправу, и неприятеля видел лишь голубоватой полосой на противоположном берегу реки. Авангард русского корпуса стремительно пошел вперед, и оттуда к батарее полетели, один за другим, адъютанты с приказанием — следовать немедленно за передовыми. Сказать легко — верховые перемахивали реку вплавь, а понтона для пушек все не было. Владимир Михайлович, велев приготовить запряжки, чтобы, едва наладится переправа, без задержки свезти пушки с берега, ходил нервно из стороны в сторону, то и дело скашивая взгляд на расположившихся попользоваться случайным привалом своих солдат. Ездовые, раскинувшись привольно в траве, рядом с пущенными лошадьми, перебрасывались добрыми, видать, прибаутками, хохотали все взахлеб, запрокидываясь на спину, лицами к полуденному, ярко-синему небу. Десяток солдат, кружком устроясь вокруг лафета, чинно ждали, покуда доспеет кулеш; на реку никто и взгляда не бросил.
Яшвили, оглядевшись по сторонам, подозвал унтера и, велев ему быть за старшего, зашагал к начинавшейся в полусотне саженей от реки опушке рощицы. Раздвигая густой кустарник с пышной, мягкой листвой, пробрался под деревья, обернулся, не видно ли его — и, обломив мешавшую ветку, присел, спустя штаны.
Суету на берегу Владимир Михайлович приметил, едва вылез из кустов, и, подтянув торопливо ремни, кинулся вперед почти бегом. Со ската открылись ему подогнанные к берегу понтоны, на которые начали уже закатывать пушки. Подбежавший вестовой, вытянувшись, вручил капитану пакет. То был приказ двигаться спешно на Милан, вдогон передовых частей.
Переправа затянулась почти на три часа — снесло течением понтон, на стремнине едва не сорвалась в воду пушка. Яшвили сам лазил в воду, подставив плечо под срывающееся, грозя сбить с ног его и дышащих рядом свистяще, со всхрипом солдат, колесо.
Лишь когда все пушки вытащили на берег и припрягли лошадей, Владимир Михайлович, отпустив понтонеров, скинул промокший мундир, сменил сапоги. Голый по пояс, как и солдаты, вскарабкался он на передок фуры — ноги держали нетвердо.
Задремал Яшвили через четверть часа, согревшись под предвечерним, ласковым солнцем.