– Может, ета, вам приснилось чево?
– Тебе, наверное, приснилось, срам такой сочинил… Читай, Фроська, – приказала Митревна.
Бойкая курносая Фроська выступила вперед, запинаясь и глотая слезы, протяжным голосом начала читать дрожавшую в ее пальцах бумагу.
Это было длинное казенное прошение, написанное курьезным, витиеватым, но внушительным для неискушенных людей слогом. Документ был адресован архиерею. Казачий вахмистр Гордей Турков в уничтожительных выражениях обвинял Митревну в супружеской неверности и просил о расторжении церковного брака.
Вникая в суть услышанных им слов, которые с завыванием произносила то и дело сморкавшаяся Фроська, Гордей Севастьянович сначала растерянно моргал выпученными глазами, несколько раз внушительно крякнул, но как только услышал скорбную просьбу о разводе, ощетинил всклокоченные усы и раскатисто захохотал.
– Дуу-ррыы! Дурех-и-и-и! – приговаривал он. – Бабы дуры! Бабы дуры! Бабы бешеный народ, как услышат какую сплетню, и стоят, разинув рот! Подметной бумажке поверили, шалопутные, а? Вот свистульки, господи прости!
– Не подметная! А взаправдышная! И подпись твоя, супостат! – кричала надрывно Митревна. – Подойди полюбуйся на свои букашки! Расписался, словно муравьев на бумагу напустил. И кондибобер твой с закорючками! Что, съел?
Гордей Севастьянович, шагнув к дочери, выхватил бумагу и, взглянув на подпись, обалдел… Там стояла его собственная роспись с кондибобером и одному ему присущими завитушками вкривь и вкось…
Какой ход приняла дальнейшая домашняя битва, свидетельствовали вспухший нос, синие очки и примочка.
Все это подсунул ему на подпись Важенин, а Турков подмахнул, как обычно, не читая. И оскандалился на всю станицу. Виновных он так и не отыскал, зато сам читал теперь до семи потов все казенные бумаги, да еще и казаков заставлял перечитывать вслух по нескольку раз, и если кто-нибудь ему замечал, что бумага читана вчера, хрипло орал:
– Молчать!
При этом его седоватые усы, краса и гордость атамана, шевелились, как два песьих хвостика, и, в зависимости от настроения, то поднимались вверх, то опускались вниз.
Сейчас, поговорив с писарем, Турков вызвал в управление фельдшера Пономарева, учителя Артамона Шарова и священника Николая Сейфуллина на особый совет по поводу холеры.
Шиханский поп, отец Николай, по национальности татарин, в детстве воспитывался в доме Буяновых, торговал мылом, служил на побегушках. Никите Буянову пришла однажды в голову блажь, и он решил окрестить татарчонка в православную веру. Черномазый Ахметка превратился в Кольку, выказал вскоре недюжинные способности и по прихоти Пелагеи Барышниковой очутился в Оренбургской духовной семинарии. Успешно ее окончив, он начал кочевать из станицы в станицу в качестве новокрещеного священнослужителя. Но этот сын вольных степей был весьма свободолюбивого и вспыльчивого нрава, редко уживался со станичными атаманами, зато с казаками жил за милую душу. Бывало, как только выпьет в гостях, спляшет такого удалого трепака, что половицы загудят. Если же затянет вместе с казаками громовым голосом «Ревела буря», то даже лампы гаснут. Отец Николай не занимался никакими поборами, довольствуясь тем, что сами казаки приносили. Жил запросто, любил ходить по гостям, близко сошелся с писарем Важениным, с учителем Шаровым.
Когда Сейфуллин пришел в станичное управление, там уже были фельдшер Пономарев, Артамон Шаров и еще несколько казаков.
Важенин сидел за столом и строчил наказному атаману донесение о появлении в станице холеры.
Увидев вошедшего священника, тоже любившего позлословить в адрес атамана, Важенин, здороваясь с ним, тихо сказал:
– Воззри, отец Николай, на усы сего воина…
К великому изумлению Сейфуллина, усы Гордея Севастьяновича сейчас были не седые, как обычно, а пестрые, как сорочьи крылья.
– Что это, Гордей Севастьяныч, произошло с вашими усами? – приглаживая черную бородку, спросил Сейфуллин.
– А что такое? – по привычке Турков тронул пальцами правый ус, но тут же, отдернув руку, поднес палец к носу, понюхал и, победно взглянув на попа, добавил: – Люблю, ета, когда деготьком пахнет… И чтобы вы знали, почтеннейший отец Миколай, чистый деготь – первейшее в нашей империи средство от холеры… Вот и фершал Василий Парфилыч подтвердить может.
– Ах, вот как! – басисто рассмеялся отец Николай.
Важенин не выдержал, хохотнул в бумагу, на которой писал, и разбрызгал с пера чернила. Улыбнулся и фельдшер Василий Пономарев.
Артамон Шаров, покусывая ногти, тряхнув косматой шевелюрой, сказал:
– Еще древние греки в городе Аллилуе паровозы им смазывали, да, говорят, и от запоя пользовались…
– Ну-ну! Замолола мельница. Я дело говорю, а он – греки… Объясни ему, Парфилыч, ты все-таки фершал и в етом деле больше его знаешь.
– Слыхал, люди пользовались, но самому испытать не довелось, – ответил Пономарев.
– А ты вот испытай, тогда узнаешь, – проговорил Турков, вытирая платком испачканные дегтем пальцы. – Так вот, значит, господа станичники… Холерища к нам в гости пожаловала… Нежданно, как говорится, негаданно… Что будем предпринимать? Для устрашения сей анафемской напасти, думается мне, ета, перво-наперво, как и наши предки, ета, делали, надо вспахать вокруг станицы две борозды и освятить их путем священного молебствия всем народом. Как ты полагаешь, отец Миколай?
– Можна, – с протяжным татарским акцентом сказал отец Николай.
– Далее, – энергично продолжал Гордей Севастьянович, – тебе, фершал, немедля придется навестить на Синем Шихане холерных братцев Степановых… Узнать досконально, в каком чувствии находится Ивашка и протчие родственники…
– Я сегодня собрался туда поехать, но пришел сотский и сюда позвал. После нашего совещания непременно поеду, – сказал Пономарев и, немного помявшись, продолжал: – Осмелюсь заметить, ваше благородие, насчет молебствия… При этой эпидемии большое скопление людей опасно…
– Надо врачей вызывать, а не такой чепухой заниматься, – заметил Шаров.
– Ты всегда анархию разводишь и всем перечишь, – перебил его Турков, не любивший учителя.
– Помилуйте, господин атаман! Это вы не хотите послушать здравого совета. Соберется толпа, как на торжество, а на самом дело плакать придется, – возразил Шаров.
– И заплачешь, – упорствовал Турков. – Как же без народу обойдешься? Ты думаешь, на чем пахать-то будем, на быках, что ли? Нет, голубь. В сабан девок запряжем и баб. Спокон веков так установлено. И ты мне тут, ета, со своими порядками не лезь. Кто тут атаман: я или ты? Пиши, писарь, приказ. Десятские пусть объявят, чтобы завтра собраться у церкви, разобрать хоругви, иконы, и пойдем молиться все сообща. Наказному атаману донеси, какие, ета, нами принимаются меры и так далее…
Снова в разговор вступили фельдшер Пономарев и Артамон Шаров. Битых два часа они пытались доказать атаману, что безрассудно устраивать сборище во время эпидемии.
– Я, ваше благородие, о молебствии не спорил бы, но, кто знает, вдруг и среди наших жителей уже есть больные, они могут заразить и здоровых людей, – мягко увещевал фельдшер.
– Как, ета, они могут заразить? – упорствовал атаман. – Ежели кто захворал, на кой черт ему по станице шляться! Кто захворает, свозить их в одно место и там лечить…
– Даже московский генерал-губернатор во время эпидемии приказывал разгонять толпу. Вся торговля была прекращена. А вы нарочно народ собираете, – говорил Шаров.
– У московского губернатора свои порядки, а у меня свои.