Не белы снега… - Знаменский Анатолий Дмитриевич 3 стр.


— Писем она не дождётся теперь, ей почтовый ящик-то Самофалов — Костяная рука навешивал по-соседски! — засмеялась она сквозь химические слезы. — Заколдовал, видать, ящик-то! Вот он теперь писем-то и не принимает!

— Будя тебе! — всерьёз нахмурилась Анастасия.

— Никанор Иваныч? — притворно удивилась бабка. — Что лекции даве читал? — Слово «даве» у бабки вмещало самый неопределённый смысл, от трёх дней до тридцати лет.

— Да он, он самый! — издевалась Агнюшка. — Лектор, бывший! Никакой любви, говорит, нету, выдумка одна! Одно половое чувство!

— Тьфу! — плюнула бабка и закрылась шерстяным платком. — И не стыдно тебе, дура баба?

— Влечение полов, говорит! Крашеных и… этих, как их, пар-ке-ет-ных, чтоб он сдох! Теперь, видишь, постарел, другие, видать, мысли в голове! Почтовый ящик ей навешивал одной рукой, гвозди в зубах держал, какие же теперь письма-а-а! — умирала со смеху Агнюшка.

— Замолчишь ай нет? — обиделась Анастасия.

Ветер кружил вокруг стога, и неба над ним как будто и вовсе не было, а только один порох, рассеянный в пространстве. Бабка Подколзина вздохнула, жалея Анастасию.

— Пыли-то, пыли! Вчерась подхожу к дому, а там надуло уж под самые окна, — рассказывала она. — Гляжу — чего это? Все мои гуси и ути взобрались на этот курган, к подоконнику, толпятся и долбят тупыми но сами в стекло. Думаю, чего это они? А они, окаянные, чего удумали! Герань там цветёт! Увидали, значит, молодую зелёнку до путной весны да красные цветы и норовят склевать! А ума, видишь, не хватает, что за стеклом она, зелёнка-то! Клюют вблизь и удивляются… То-то дурная птица! Кабы, думаю, окно не разбили, начала отгребать землю, а там её — до заговенья…

Холодный ветер кружил вокруг стога. Где-то в чёрной дневной непрогляди призывно загудела автомашина. Агнюшка вскочила первой, подцепив старуху под локоть, и Анастасии руку подала, вытаскивая из-под стога. Пора уж было собираться: дядя Гриша на своей полуторке пробивался через пыльные барханы, светил фарами, сигналил.

Домой Анастасия вернулась затемно, усталая и промёрзшая. До самого вечера очищали от наносной земли Сухой ерик, все руки пооборвали. Хорошо ещё, председатель догадался, к обеду подослал канавокопатель, а то бы не управились.

У порога наткнулась на пыльный сугроб, но расчищать и откидывать сил уже не было, совковую лопату притулила у крыльца, в затишек, до завтра. Сугроб ещё не слежался и не держал: несло тут не с наветренной стороны, из-за угла. Перешла вброд, будто по первому снегу, проваливаясь до колен, добирая в резиновые сапожки.

«Теперь уж всё равно… Мало ли, много — а вытряхивать», — подумала Анастасия, устало прихватываясь за перила. На порожках было мягко, ступала будто по лохматой, невидимой в темноте овчине. Висячий замок закалел от мороза и обжигал руки.

Анастасия звякнула щеколдой, но передумала и, размотав на шее полушалок, скинув телогрейку, начала вытряхивать через перильца. Ветер хотя и угомонился против прежнего, но был ещё резкий и такой же холодный. Ватник вырывало из рук, за ворот потянуло простудой. А сад во тьме потерянно качался и шумел голыми ветками. И старый плетень будто ёжился от холода и скрипел — ветер со свистом низал промеж сухих перевитых прутьев.

В сарайчике захрюкал голодный поросёнок, сонно заквохтали куры.

«Подождёте! Чтоб вас!…» — Анастасия успела ещё отряхнуть юбку обеими руками, вытряхнула из сапожек и кинулась в дом. Шум и свист обрезало дверью, пахнуло теплом. Тепла в нахолодавших комнатах, конечно, не было, но так показалось в первую минуту после ветра и стужи.

А ещё — странная, нежилая тишина таилась в доме, и к ней привыкнуть было почти невозможно, хотя привыкала Анастасия чуть ли не всю свою жизнь… Пустые комнатушки, передняя и горница, и дальняя спаленка будто затаили дыхание, и часы-ходики остановились: гиря опустилась — ниже некуда, на пол. Лишь по временам стены вздрагивали от наружного ветра, чуть поскрипывала одна, открытая ставня, и кто-то невидимый вслепую шарил по другим, закрытым ставням.

Анастасия привычно нашла у притолоки электровыключатель, щёлкнула, но света не было.

«Чего это я? — подумала с досадой. — Столбы же поваляло в степи! Вот беспамятная баба!… Есть хоть керосин в лампе? Давно уж не заправляла… Вот напасть-то!»

Вечер, по всему, был пропащий: ни отдохнуть толком, ни радио послушать, ни вязанием время убить…

Хорошо, в чулане загодя припасены дрова.

Анастасия наскоро растопила плиту, сунула на конфорки чугунок с картошкой и чайник, а рядом пристроила тазик с пойлом для поросёнка. И когда загудело в трубе, разделась до лифчика, загремела умывальником.

Все ничего, но уж больно резало глаза от пыли, прямо выедало их, будто от лука или стручкового перца. И вода не помогала, надо было зажигать лампу, делать примочки с содой, а после долго ещё отмаргиваться: слезы тут были верным средством.

После долго ещё горело лицо от дневного, жгучего ветра или холодной воды, не понять. А на плите шипели и взрывались капли, сползающие с голубой эмали чайника. «Тс… Тс… Тс…» — нестройно и враздробь предупреждали о чём-то капли.

— Да куда уж тише? Тише уж некуда! — вслух подосадовала Анастасия и, подойдя к часам, с силой потянула за колечко. Цепь послушно застрекотала, и от её сухого, металлического стрекота стало вроде бы легче, покойнее. Качнулся маятник…

Хотелось теперь открыть дверцу гудящей печи, опуститься на низкую скамеечку перед самым творилом и долго сидеть так, с устатку, перед огнем с закрытыми глазами. Вспоминать что-то далёкое и несбывшееся или не вспоминать, а так, грезить… Уединиться хоть на час в самой себе, замереть у близкого огня печурки. Ан и тут времени не хватило, тазик с пойлом уже перегревался на плите. Пришлось снова натягивать телогрейку, окручиваться полушалком. И пока надевала сапожки, вспомнила, что нынче забыла проверить почтовый ящик.

«Пыль у крыльца давеча надо было расчистить. Снова придётся нырять до колен… Эх, баба!»

Пыли вроде бы ещё добавилось. И мороз давил крепче, хватал за руки, пока она открывала хлев. Поросёнок с урчанием влез в корытце до самых ушей, а она постояла в затишке, за открытыми воротцами, слушая ветреную ночь, уйдя в себя… Совсем близко был тот угол сарая, за которым когда-то кутал её в бурку Вася, человек, не иначе, как придуманный ею, потому что теперь она уже и не помнила ничего, кроме той мягкой, ласковой бурки. И совсем близко была калитка, у которой, выходя, задерживался всегда Григорий Фёдорович… От него уже полгода не было писем, и он мог даже приехать нечаянно, стукнуть в калитку, потому что нынче она уж была на все согласна. Упала бы, прямо упала на руки…

Ветер шумел, а поросёнок уже не урчал, а мирно дохлёбывал пойло, и жестяной тазик ощутимо холодел в руке. А ей не хотелось двигаться в усталой забывчивости, и тут кто-то постучал в калитку.

— Анастасия батьковна!

Знакомый голос кашлянул покойно, для опознания. И она даже не ворохнулась, не встрепенулась сердцем, потому что не тот, не тот был голос. Тихо, не спеша заперла сарайчик, звякнула тазиком:

— Кого тут?…

— Ну я… Не слышите, что ли? — человек ещё кашлянул недовольно. — Калитку бы отперли, по такой погоде…

— Да она и не заперта. Пылью её, что ли… — сказала Анастасия в темноту. — Нажми посильнее, Никанор Иваныч, не ленись. Ну вот, она и открылась… Ты ежели в ботинках, то погоди, я тут откину малость. Замело меня совсем…

Пока она расчищала совковой лопатой пыльный сугроб, Никанор Иванович стоял рядом, и левая рука его висела неподвижно, а правая придерживала что-то под мышкой. Был Никанор Иванович однорук, заместо левой кисти торчал у него протез, и поэтому он не мог ей сейчас помочь.

Дорожка понемногу расчищалась.

— По какому делу-то? — отдышавшись, раздвигая полушалок, спросила Анастасия.

— По общественному, конечно. К другому погода не располагает, — усмехнулся он в темноте, как будто у него были тут и другие дела.

— Ну, чего ж… Заходи тогда.

— Зайдём.

Он ещё постукал носками ботинок о подступеньки, чтобы не тянуть в дом лишнюю пыль, вошёл следом. Верхний косяк двери хотя и пропускал его, но Никанор Иванович ещё в чулане снял шляпу и наклонил голову, шагая через порог. Из предусмотрительности.

— А я ещё и пообедать не успела, — сказала Анастасия между делом, скидывая телогрейку и одновременно принимая у него фетровую шляпу. — Может, выпьешь со мной чаю, с устатку?

В голосе её сквозила необидная, какая-то домашняя насмешливость, но Никанор Иванович давно уже привык к такому игривому, несерьёзному обращению с собой в этом доме. Кивнул согласно, проходя к столу и приглаживая на крупном черепе изреженные седые волосы на косой пробор. Из-под локтя правой руки выпустил на уголок стола картонную папку.

— Чаю, пожалуй, выпью… Отчего не выпить? Это не то что… Полезное с приятным, так сказать…

— Садись, садись, Никанор Иванович, располагайся. А я счас, приберусь малость.

Ушла в тёмную горницу и, слышно, завозилась в шифоньере. А он знал, что явится она теперь в тонкой нейлоновой блузке без рукавов, тесной до последней возможности, и будет весь вечер сидеть перед ним с оголённой до ключиц шеей, смущать и заманивать, мучить двусмысленными словечками, пресекая, однако, всякую попытку заговорить о главном.

— Чего ж пришёл-то? — услышал он приглушённый и певучий голос из тёмной двери. Спрашивала невнятно и сквозь зубы: держала, видно, шпильки в зубах.

А может, стаскивала через голову буднюю кофту.

Лицо у Никанора Ивановича было каменное, грубо отёсанное, но и оно выразило досаду и страдание. Она всегда так вот допекала его наводящими вопросами: чего пришёл? зачем? — хотя прекрасно знала, с чем он являлся к ней. Именно потому и спрашивала, потому и подтрунивала — то безобидно, то с издёвкой, — что все хорошо улавливала своим женским чутьём. А он, взрослый, заслуженный человек, почему-то не мог одолеть этой её шутливости, всякий раз смущался, не имея никакой исполнительной власти перед её броской, литой наружностью и дерзостью глаз, и вот уже третий год продолжал называть её на «вы», хотя она «тыкала» в ответ без зазрения совести.

Он неловко развязывал одной рукой бельевые тесёмочки картонной папки, хмурился…

— Пришёл вот к вам по выборам. Сами-то не догадались заглянуть на агитпункт, а время уже не терпит. Меньше двух недель… Надо бы и в списках себя проверить, да и с кандидатами познакомиться. Тем более, что я отвечаю за вашу десятидворку.

Тут-то она и вышла. Явилась из тёмной горницы, держа полные, молочно-белые, красивые ещё руки чуть вразлёт, выставив необъятную грудь в тонком, паутинном нейлоне. Прошлась мелкими шажками к плите и, быстро обернув чугунок рушником, вывалила парную, дымящую картошку в блюдо.

— А чего ходить, я ж их и так знаю! — сказала она, мягко оборачиваясь, позволяя рассмотреть себя со стороны и будто дымясь вся. — Я их всех знаю, а в списках бригадирша нас уже проверила.

— Отметки нету, значит, не проверяла.

— Ну, так с неё и надо б спросить. Халатная!

— Так нельзя, Настасья… м-м… Семёновна. Нельзя дело на шутки переводить, — сурово сказал он, как бы намекая, что тут не какой-нибудь личный, любовный вопрос, а вполне серьёзное государственное мероприятие. — За кого голосовать-то будете?

Картошка уже была на столе, и бутылочка с постным маслом, а потом явился из холодильника баллон с солёными огурцами в смородиновых листьях, и все хорошо пахло. Просто непонятно было, как может такая аккуратная, дельная женщина жить в одиночестве, и ради кого только она готовит на зиму такие отличные, отборные огурцы. Никанор Иванович старался не смотреть на парившую картошку, уставившись в разворот папки. Седой ворс пробора холодно поблёскивал у лампового стекла.

— Да за кого, за Агнюшку Полякову, звеньевую! Что ж я её не знаю, что ли?

— Это — в райсовет. А в сельский?

— А в сельский — за Нюрку Шумилову.

— За Анну Степановну, — поправил Никанор Иванович.

— Ежели писать, тогда конечно. А так — что она мне? В школу вместе ходили до войны, как была конопатая, так и осталась. Шебутная, на каждом собрании её только и слышно! Зоотехник! Агнюшка её Кормовой единицей зовёт!

— Ну вот. Депутаты наши — местные люди, плоть от плоти народа, это вы хорошо понимаете. А шутить тут нечего.

— Да ладно уж, ешь! — сказала Анастасия устало, подавая вилку. И сама присела рядом, через угол стола. — Это я так… Умотались нынче до того, что рубахи хоть выжимай. Только смехом душу и отведёшь! Зима-то нынче, а?

— Н-да… Зима, это верно, — кивнул Никанор Иванович. — С самого декабря осадков не наблюдается. Факт крайне нежелательный…

— Чичер-ячер посреди бела дня! В эту пору «моряку» уж пора бы подуть, а оно вон как, — сказала Анастасия. — Ждали, ждали и — дождались!

Никанор Иванович положил протез левой руки на стол, а правой взял вилку. Анастасия отвернулась. Этот пластмассовый, розовато-прозрачный протез со скрюченными, мёртвыми пальцами всегда пугал её.

— Очистить картошку-то? — спросила, не глядя на стол.

— Ничего, обойдусь, — сказал Никанор Иванович. Он наколол крупную, бородавчатую картофелину, а держачок вилки устроил между скрюченных пластмассовых пальцев, как в рогульку. Правой рукой начал не спеша сколупывать с клубня разварившийся мундир. Выходило у него неплохо, руку он потерял давно, ещё до войны, и привык обходиться.

— Бабка Подколзина говорит: цуклон какой-то, божья напасть. А сама и в бога-то не верит!

— Антициклон. Сибирский. Прорвался по Южному Уралу и Заволжью, от самой целины. Это бывает. Солнечная активность, — пояснил Никанор Иванович. Говорил он всегда грамотно, любил подчеркнуть свою эрудицию, хотя образование имел небольшое. «Вы по дипломам и прочим бумажкам о человеке не судите, — не раз подчёркивал он. — У иного человека, допустим, числится всего семь классов, формально. А ежели семь — но старых, довоенных? Вот тут и получится форменная ин-тёр-пелляция. Потому что старых семь классов — это всё равно, что теперешний институт! В голову тогда больше вкладывали!»

— Вот, говорят, високосные года трудные, а прошлый год вышел с хлебом, — вздохнула Анастасия. — Ничего не поймёшь в этой природе по нынешним временам… Утром иду по-над яром, а ветер с краю-то прямо сосёт, сосёт землю! Будто вершки со снежного заструга взмётывает! Страсть глядеть… Хорошо ещё — хутор наш под горой, а в степи-то как же? Пересевать, что ли, будут?

— Придётся, верно, пересеять кое-где… Но техники теперь много, управимся. Яровые вывезут.

— Техники-то много…

Она смотрела, как он мёртвой рукой держит вилку с полуголой неряшливо ободранной картофелиной, и мурашки бежали по телу. «Пора бы ему уж и уходить, а всё сидит… — думала она, оглядываясь на часы. — И чего сидит, ума не приложишь…»

Она ждала, что Никанор Иванович вот-вот заговорит о главном, ради чего пришёл, сделает упор на хорошую материальную базу, если иметь в виду его пенсию и её высокий заработок, для совместного проживания в дальнейшем, и торопливо соображала, как и чем отвести опять этот ненужный разговор. Не успела ничего путного придумать, а Никанор Иванович уже отложил вилку и вытер замасленные губы чистым рушником. Подался ближе.

— Сын-то пишет чего-нибудь? Как они там?

Вопрос выглядел вполне пристойно и даже невинно. Но ясно же было, что тут речь не о сыне, а о другом человеке, и речь всё та же, только — с дальним подходом…

— Как они там? Не занесло их красными песками на этом полуострове?

— Ну, чего уж!… Там и песков-то нету вовсе, камень гольный, — сказала она, досадуя, что не придумала ничего подходящего. — А Коля и верно… не писал что-то давно. Полгода уже писем не шлёт, окаянный… Может, и правда уехали с буровой куда-нибудь в пески?

Поднялась, принесла чайник с плиты, начала звенеть стаканами.

— Сын-то… теперь уж отрезанный ломоть, — сказал Никанор Иванович, будто хотел ей внушить нечто новое. — А вы-то как? До каких же пор будете ждать от них вестей? О себе-то не пора ли подумать? Гляжу на вас, Настасья Семён-на, и, откровенно если, то… жалею. Себя жалею и — вас…

Назад Дальше