В семнадцать лет Мария осталась одна в огромном незнакомом городе, но не потерялась, не пропала, не пошла дурной дорожкой. Чудесным образом чувствительный романтизм уживался в ней с практицизмом и деловой хваткой. Благодаря врождённому трудолюбию и золотым рукам её скоро перевели в закройщицы и не посмотрели на национальность. Появились знакомые, связи, свои клиенты: в магазине ассортимент — особо не разгуляешься, да и дорого, а в ателье шить — самый раз.
В ателье?
Тщательно все взвесив, Мария присмотрела старый «зингер», привела в порядок и стала потихоньку прирабатывать на дому. А чтобы соседи не настучали в ОБХСС, старой склочнице Саре Самуиловне справила халат, пролетариям Сапрыкиным настрочила наволочек, упоила вусмерть слесаря Панфилова, а потаскушке Верке, стервозной и обидчивой, подарила заграничные, со швом, чулки. Пришлась ко двору — ай да новая жиличка, молодец девка! Всем удружила, никого не обошла! А уж чистюля-то, уж аккуратница! И себя соблюдает…
Да, жила Мария одиноко, в строгости. Многие подбивали под неё клинья, да только все никак не забывались руки оперуполномоченного, запах чеснока, пота, нестираных подштанников, пронзительная боль утраты, стыд и торжествующие стоны грубого скота. Пока не встретила Епифана. Увидела его, и сердце сразу ёкнуло — вот он, долгожданный, единственный, родной, Лоэнгрин, Парсифаль, Зигфрид и Роланд в одном лице! С женской проницательностью поняла, что и орден этот, и дурацкий чуб, да и имя несуразное — маскировка, личина, под которой скрывается рыцарь благородных кровей. И интуиция её не подвела. Епифан держался чинно, был предупредителен и сдержан. К тому же владел немецким, и они часами разговаривали о прекрасном… Бедное сердечко Марии трепетало в предчувствии счастья…
Июльское солнце между тем ушло за горизонт, и над городом сгустилась ночь — тёплая, все ещё светлая, но, увы, уже не белая, с ясно различимой на небе убывающей луной. Звенело, докучая, комарьё, какой-то недоросль в тельнике ловил колюшку сеткой, сфинксы на Египетском мосту смотрели мудро и разочарованно.
Вдруг откуда-то вывернулись двое граждан, всем своим видом и манерами как бы вопрошавшие: а зубы вам не жмут? Клешнястые руки их пестрели синевой татуировок, у одного, остриженного наголо, глаза были остекленевшие, характерные для человека с перебитым носом, лицо другого, широкого как дверь, пересекал белесый выпуклый рубец, какие остаются после «росписи пером». Та ещё была парочка, кручёная, верченая.
— Ты гля, Сева, каков фраерок, — с издёвочкой сказал первый, оскалился и кивнул небритым подбородком на Епифана. — При котлах, на манной каше, в фартовых ланцах из фактуры…
— И при изенбровой биксе, — ухмыляясь, подхватил другой и неторопливо раздел Машу сальным глазами. — Бля буду, у неё не сорвётся, передок, в натуре, ковшиком. А если помацать…
Он попытался облапить Машу за бедро, но от пинка в живот согнулся надвое, надсадно захрипел и, получив ещё локтем по позвоночнику, расслабленно уткнулся физиономией в асфальт.
— Сука!
Подельник Севы, мигом сориентировавшись, выхватил перо, страшно заверещав, попёр буром, но словно какой-то смерч подхватил его, ударил головой о каменное ограждение и с лёгкостью, будто пёрышко, вышвырнул в Фонтанку.
Булькнула вода, взмыли в небо потревоженные чайки, выругался матерно недоросль в тельнике, пробавляющийся колюшкой. И все стихло.
— Бежим!
Епифан твёрдо схватил Машу за руку и стремительно, не объясняя ничего, повлёк за собой, так что каблучки её туфель застучали по асфальту пулемётной очередью. Какие тут объяснения — один с пробитым черепом на дне реки, другой с раздроблённым позвоночником в глубоком рауше.
Они стремглав махнули через набережную, пробежали с полквартала и, запыхавшись, нырнули за ажурные, старинного литья, ворота в маленький аккуратный двор. Здесь было покойно, зелено и уютно. В обрамлении кустов была устроена детская площадка — карусель, грибочки, песочница, качели, за зарослями шиповника виднелся двухэтажный особняк, нарядный, с флюгером в виде собаки, у тускло освещённого крыльца его стояла древняя, на чугунных ножках, скамейка.
— О, ты вся, майне либлих, дрожишь? — Епифан, переведя дыхание, крепко обхватил Марию за плечи, с нежностью прижался губами к её уху. — Ну все, все, не бойся, я никому не дам тебя в обиду…
Однако Мария дрожала не от страха, на поселении в Ловозерах видывала и не такое. Она трепетала от восхищения, от искреннего преклонения перед мужчиной-воином, могучим и непобедимым рыцарем. Её романтичная душа пребывала в смятении, а из бездны естества, из глубин женской сути подымалось древнее как мир желание, побуждающее избавиться от последних оков стыдливости.
Мария судорожно прильнула к Епифану, порывисто и нежно, со слезами на глазах обвила его шею руками… Ей чудилось, что она — Изольда — обнимает Тристана, голова её кружилась, ноги подгибались.
Епифан с готовностью обнял её, обхватив чуть ниже талии, с жадностью впился губами в губы…
Не разжимая рук, не прерывая поцелуя, они направились к скамейке у крыльца, Мария опустилась Епифану на колени, нетерпеливо раздвинув ноги… И время для них остановилось…
Правда, ненадолго. В тот самый миг, когда должно было свершиться главное, щёлкнул замок, дверь особняка открылась, и с крыльца раздался хриплый, полный радостного изумления голос:
— Бог в помощь, ребяты!
Чувствовалось, что человеку в этот вечер явно не хватало собеседника. Точнее, собутыльника.
Епифан в бешенстве поднял лицо с груди Марии и произнёс, виноватясь:
— Прости, браток, сейчас уйдём.
У человека на крыльце один рукав хэбэшки был аккуратненько подвернут до локтя, а на груди висели ордена солдатской Славы, три сразу, полный бант. Это тебе не ленинский профиль, полученный в мирное время. Да ещё липовый.
— А к чему вам, ребяты, идти куда. Дело-то молодое, да ещё к ночи. — Трижды орденоносец закашлялся. — Вона, валяйте-ка в младшую группу, один хрен, детки все на даче. В саде только я да баба моя, храпит, верно, в три завёртки. Не могет пить, слабый пол… А вы и катитесь в младшую-то группу. Червонца бы за три… Ну за два…
В умильном голосе его слышалась надежда. «О Господи, неземное счастье за два червонца!» — Епифан с лёгкостью взял Машу на руки, бережно, словно невесту, внёс на крыльцо и, осторожно поставив на ноги, вытащил хрустящую, размером с носовой платок, бумажку:
— Держи, браток.
— Ёшкин кот, сотельная! — Герой захрустел бумажкой, и голос его сорвался, осип. — Ну, ребяты, ну!.. Давайте по колидору налево, вторая дверь. Там и матрацы имеются, не пропадёте. А я к Салтычихе за водкой, уж теперь-то…
Епифан взял Машу за руку, и они шагнули за порог, словно перешли Рубикон, не оглядываясь, не задумываясь о пути назад…
Андрон (1977)
Первое лето служения родине началось для Андрона скверно — кухонным нарядом да ещё в варочной. А варочная — это мозаичный пол, который надо драить по десять раз на дню, бездонные котлы, вылизываемые до зеркального блеска, шум, гам, великая суета, грохот посуды и ни минуты покоя. Сатанинское пекло, где воняет мерзостно, жара как в аду, и орут по любому поводу разъярённые повара:
— Эй, варочный! Варочный! Варочный!
Впрочем, не факт, все зависит от смены. Ефрейтор Щербаков, блатняк-ленинградец, земляков особо не мордует, если в хорошем настроении, так ещё и в офицерский кабинет зазовёт, навалит с верхом антрекотов и наструганной соломкой жареной картошечки. А вот рядовой Нигматуллин… Гоняет, сволочь, и в хвост, и в гриву.