Побег обреченных - Молчанов Андрей 15 стр.


С безропотной, хозяйственной женой, хорошо и надежно зарабатывающей на должности мастера в меховом ателье, умеющей прекрасно готовить, стирать, гладить и все ему, не говоря ни слова, прощать…

Завтра он проснется, и она, как и та женщина, что сидит сейчас неподалеку, столь же брезгливо и понимающе посмотрит на его опухшую физиономию, а он, стыдливо шмыгнув в ванную, отмывшись, выйдет, скажет что-нибудь фальшиво-ласковое дочери осипшим, сорванным голосом, усядется за стол, делая вид, будто читает газету, – сам же ничего не соображая, страдая от пустоты в мыслях, пустоты жизни, от невысказанной обиды жены, не обмолвившейся ни словом в упрек, заставившей себя простить, знающей терпеливо: все держится на ней, и, если сорваться, закричать, осознать до конца – где он бывает, с кем… все рухнет. Он уйдет. ^ А ему нельзя дать повод уйти. Нельзя, он погибнет – так считает она, а если и не так это, все равно нельзя, и надо пережить настоящее время – тяжкое, смутное время его тоски и ее слез, надо пережить…

А пережили бы?..

Ответ придет позже. Минет много времени, прежде чем он как с вершины горы увидит себя прошлого: далекого, маленького, карабкающегося вверх по откосу… Но всегда ли неукоснительно вверх, всегда ли невзирая на препятствия и невзгоды? Нет. Петлял на круче, трусил, терял время впустую. Но ведь и как иначе, когда ищешь свой путь на ощупь и нет рядом ни наставников, ни страховки… А зачем карабкался? Кто вынуждал?

Тоска точила. Может, глупая, но – по неведомому великому. По обретению смысла.

Словно наркоман, забывший внезапно, что такое наркотик, и испытывающий неясную, но неутомимую жажду, он страдал необретенной идеей. Какой? Искал ее в себе, в людях – мучительно и безуспешно, мыкаясь, как шлюпка без весел, послушная всем течениям. Школа КГБ? Так ведь он просто собезьянничал за Семушкиным; профессией увлекся позже и даже добился успехов, сперва воодушевивших его, затем – представившихся никчемными. Почему? Деятельность его подчинялась схеме, но опять-таки не идее. Он метко стрелял по близким, до ветхости изрешеченным целям, иных не видя. Но да существовали ли иные?

Итак, что оставалось? Видимо, жить не хуже других. И какой-либо великой идеей не бредить, отринув странные, в общем-то, переживания социально благополучного человека.

Кстати, относительно идей: есть среди них одна – универсальная и вечная, означающая следующее: каждый на отведенном ему судьбою и людьми месте способен совершить свой скромный, выдающийся подвиг…

А потому и нечего голову ломать, Ракитин, все у тебя отлично: труд непыльный, твердая карьерка, крепкая семья и даже – острые развлеченьица с девочками на нейтральных территориях.

Он прислонился виском к вибрирующей раме окна и смежил веки, одолеваемый парализующей, неудержимо наваливающейся дремой. И заснул. А проснулся от какого-то разговора, неясным, но настойчивым эхом тревожившего слух, где один голос что-то просил – почти с отчаянием, а другой, сипловато-насмешливый, словно пародировал эту интонацию просьбы глумливой, пришептывающей скороговорочкой.

Обернулся, вновь встретившись со взглядом женщины – теперь растерянным, просящим о помощи, увидел руку ее, схваченную татуированной лапой с грязными ногтищами и железным браслетом-цепочкой, а далее картина составилась полностью: плечистый патлатый парень, мятые брюки, замасленная нейлоновая куртка и такой густой дух табачного и водочного перегаров, что Ракитин хотя и сам был далек от трезвости, а все равно передернулся.

Встал, обошел скамью, мрачно уставился на парня.

– Тебе чего?! – вскинул тот прозрачно-голубые, светящиеся бешенством глаза.

– Лангустов в винном соусе, – слегка запнувшись, молвил Ракитин, засовывая руки в карманы и раскачиваясь вызывающе. И тут же застонал, схватился за колено, будто бичом обожженное от косого удара подкованного ботинка.

Дальнейшее помнилось ему рваными, как клочья этой грязной нейлоновой куртки, фрагментами: утробный рев парня, сообразившего, что курточке, похоже, конец, пол прохода, на котором они барахтались, перекосившийся от ярости рот противника с гнилыми зубами, грубые руки, цепко сомкнувшиеся на горле и масля-но вонявшие селедкой…

Позже, словно возвращенное кем-то извне, пробудилось в Ракитине осознание: он жив, сидит на скамье перрона и отделали его, судя по всему, изрядно.

Саднила поцарапанная шея, дергался в тике заплывший глаз и не болела, а только противно вспухла скула.

– Ну? Что… с вами?

А вот откуда голос, он понял не сразу: в глазах рябил снегопад бликов, падавших на высветленный ими асфальт и сверкавшую в ночи стальными перилами рельсов лестницу железной дороги с рыжей перекладиной шпал.

Потом в едва удерживаемом фокусе узрел перед собой ее, незнакомку, пытливо вглядывающуюся в него.

– Что такое?.. – пробормотал он, испуганно ощупывая мокрую рубашку и пиджак с оторванным, лоскутом свисающим воротом. – Кровь?..

Она нервно рассмеялась, однако глаза были тревожны.

– Молоко. Пожертвовала бутылкой. Он вас душил…

– А мне представлялось… – Ракитин сплюнул вязкую, солоноватую слюну, соображая, что, ко всему прочему, разбита еще и губа, – представлялось, что женщины в подобных ситуациях способны лишь визжать, призывать милицию… Ну, в крайнем случае снять туфельку и, значит, агрессору по голове… Тут он посмотрел на ноги, с неприятным удивлением обнаружив, что куда-то подевался и второй башмак…

– Женщины – разные, – сказала она. – Но я тоже не Жанна д'Арк, а трусиха порядочная. Да, где ваши ботинки?

Ракитин не ответил.

Фокус зрения опять начал расплываться, дробиться, мир снова заполонил хоровод бликов, круживших, как хлопья снега, и он долго и пристально всматривался в их мельтешение, покуда блики не слились в тускнеющее пятно, что вскоре угасло, смененное мигом темноты, а затем – внезапно, как выстрел в лицо, вспыхнул свет, и Ракитин прямо-таки подскочил, найдя себя в какой-то кухне, на раскладушке, втиснутой между столом и буфетом.

Одичало повел глазами, с трудом припоминая события ночи, коснулся пальцами лица, наткнувшись на стянувшие кожу нашлепки пластыря, затем суетливо сорвал одеяло, но, нигде не узрев одежды, снова натянул его до подбородка.

И тут из ванной вышла она – в халатике, домашних тапочках – и, обернувшись на его обомлевшую, в пластыре физиономию, расхохоталась, тряхнув разбросанной челкой льняных волос.

И он вспомнил все. До меркнущих бликов включительно. И тоже рассмеялся – правда косенько, стерев костяшкой кулака выступившую из рассеченной губы сукровицу.

– Как самочувствие? Ждем вспышек памяти или сведений со стороны?

– Полцарства за бутылку пива, – хмуро признался он.

– А вот это вы зря, сударь, – сказала она. – Похмелье – штука опасная. Преодолевать его надлежит исключительно через муки. И с помощью крепкого чая с лимоном. Костюм ваш в порядке, и ботинки, кстати, я отыскала. Сорок четвертый размер. Моего бывшего мужа… Каким-то чудом остались. Подойдут?

– Зачем… А!

– Сейчас принесу халат. – Она повернулась и исчезла – будто и не было ее…

Ракитин прищурился, задумавшись… Тревожным толчком ударило в сердце предчувствие нового, что начиналось сейчас, сегодня, а прошлого он почему-то и вспомнить не мог; память упорно возвращала его не далее рубежа, отделявшего это прошлое от нынешнего, и был там бестолковый гул и посвист электрички, меркнущий ее свет и пустая тоска вагона…

Он знал: все будет непросто; знал: предстоит перешагнуть через многое – через любовь и привычку к себе тех, к кому привык, но кого, видимо, недостаточно любил он, через их боль и неизбежность причинения этой боли им же…

– Да, а зовут меня Люда. Вот ваш халат.

– Саша.

Назад Дальше