«Нет», — ответила я, — «там организовали специальную школу из эвакуированных детей, их много очень», — сказала я, не предполагая, какова будет на это реакция. Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза, как он делал всегда, когда что-либо его задевало: «Как? Специальную школу?» — я видела, что он приходит постепенно в ярость. «Ах вы!» — он искал слова поприличнее, — «ах вы, каста проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу им отдельную подавай! Власик — подлец, это его все рук дело!…» Он был уже в гневе, и только неотложные дела и присутствие других отвлекли его от этой темы. Он был прав, — приехала каста, приехала столичная верхушка в город, наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к комфортабельной жизни и «теснившиеся» здесь в скромных провинциальных квартирках… Но поздно было говорить о касте, она уже успела возникнуть и теперь, конечно, жила по своим кастовым законам. В Куйбышеве, где москвичи варились в собственном соку, это было особенно видно. В нашей — «эмигрантской» школе все московские знатные детки, собранные вместе, являли столь ужасающее зрелище, что некоторые местные педагоги отказывались идти в классы вести урок. Слава Богу, я училась там лишь одну зиму и уже в июне вернулась в Москву. Я ездила в Москву и з Куйбышева еще в ноябре 1941 года и в январе 1942, тоже на день-два, повидать отца. Он был, как и в первый раз, занят и раздражен, — ему было абсолютно не до меня и вообще не до наших глупых домашних дел… Я чувствовала себя в ту зиму страшно одинокой. Может быть, возраст уже подходил такой, — шестнадцать лет, пора мечтаний, исканий, сомнений, которых я не знала раньше. В Куйбышеве я стала впервые ходить слушать серьезную музыку, — туда была эвакуирована филармония. Там впервые исполнили и седьмую симфонию Шостаковича. У нас внизу, в длинном темном коридоре возле кухни крутили кинопередвижку — мы смотрели хронику с фронтов, осажденный Ленинград, осень под Москвой… Хроника тех военных лет незабываема — ее тогда снимали прямо в боях, в окопах, под надвигающимися танками… Приехал ненадолго Василий повидать сына. Он лишь перед войной окончил авиационное училище в Липецке, — тогда еще сам летал на истребителях, — но уже был майор и назначен Начальником Инспекции ВВС, — какая-то непонятная должность непосредственно в подчинении у отца. Недолго Василий был под Орлом, потом штаб-квартира его была в Москве, на Пироговской — там он заседал в колоссальном своем кабинете. В Куйбышеве возле него толпилось много незнакомых летчиков, все были подобострастны перед молоденьким начальником, которому едва исполнилось двадцать лет. Это подхалимничание и погубило его потом. Возле него не было никого из старых друзей, которые были с ним наравне… Эти же все заискивали, жены их навещали Галю и тоже искали с ней дружбы. В доме нашем была толчея. Кругом была неразбериха, — и в головах наших тоже. И не было никого с кем бы душу отвести, кто бы научил, кто бы сказал умное, твердое, честное слово… В ту зиму обрушилось на меня страшное открытие. Я читала английские и американские журналы, просто из интереса к информации и к языку — «Life», «Fortune», «The Illustrated London News». И вдруг наткнулась на статью об отце, где, как давно известный факт упоминалось, что «жена его, Надежда Сергеевна Аллилуева покончила с собой в ночь на 9 ноября 1932 года». Я была потрясена, я не верила своим глазам, но ужасно, что я верила этому сердцем. В самом деле, все произошло так неожиданно тогда… Я ринулась к бабушке и сказала, что «я все знаю, почему от меня скрывали?» Бабушка очень удивилась, и тут же стала подробно рассказывать, как это на самом деле произошло. «Ну кто бы мог подумать?» — повторяла она без конца, — «ну, кто бы мог подумать, что она это сделает?» С тех пор мне не было покоя.
Я вспоминала то, что могла помнить. Я думала об отце, о его характере, о том, как в самом деле, трудно с ним; я искала причин, но никто не хотел мне толком объяснить… Да и потом Анна Сергеевна и бабушка не так уж хорошо понимали маму, событие это уже было заслонено для них новыми несчастиями, (смертью Павлуши, гибелью Реденса, обоих Сванидзе), острота его со временем для них притупилась. А я не находила себе места. Что-то рухнуло во мне самой и в моем беспрекословном подчинении воле, слову, мнениям отца… Все связанное с недавним арестом Юли теперь начинало казаться мне странным — почему отец сказал тогда по телефону: «Только не говори пока ничего Яшиной жене!» Я начинала думать о том, о чем никогда раньше не думала: а так ли уж всегда бывает прав мой отец? Думать так тогда, в то время, было кощунственно, потому что в глазах всех, кто окружал меня, имя отца было соединено с волей к победе, с надеждой на победу и на окончание войны. И сам отец был так далеко, так невероятно далеко от меня… Это были лишь попытки сомнений. Осенью 1941 года в Куйбышеве было подготовлено жилье и для отца. Ждали, что он сюда приедет. Отремонтировали несколько дач на берегу Волги, выстроили под землей колоссальные бомбоубежища. В городе для него отвели бывшее здание обкома, устроили там такие же пустынные комнаты со столами и диванами, какие были у него в Москве. Все это ожидало его напрасно целую зиму. Наконец, в июне 1942 года, Галя с ребенком, Александра Николаевна, няня и я вернулись в Москву, откуда я решила ни за что больше не уезжать. В Москве нас огорчили: осень ю было взорвано наше дорогое Зубалово, так как ждали, что вот-вот подойдут немцы. Мы поехали посмотреть. Стояли ужасные глыбы толстых, старых стен, но строили уже новый, упрощенный вариант дома, непохожий на старый, — что-то было безвозвратно утрачено. Мы поселились пока что во флигеле, а к октябрю перебрались в только что отстроенный, несуразный, выкрашенный «для маскировки» в темно-зеленый цвет, дом. Бог знает, как он теперь выглядел: уродливый, с наполовину усеченной башней, с обрезанными террасами. Там мы все и разместились: Галя с ребенком, Василий, Гуля — Яшина дочка со своей няней, я — со своей, Анна Сергеевна с сыновьями. Жизнь в Зубалове была в ту зиму 1942 и 1943 года необычной и неприятной… В дом вошел неведомый ему до этой поры дух пьяного разгула. К Василию приезжали гости: спортсмены, актеры, его друзья-летчики, и постоянно устраивались обильные возлияния, гремела радиола. Шло веселье, как будто не было войны. И вместе с тем было предельно скучно, — ни одного лица, с кем бы всерьез поговорить, ну хотя бы о том, что происходит в мире, в стране, и у себя в душе… В нашем доме всегда было скучно, я привыкла к изоляции, к одиночеству. Но если раньше было скучно и тихо, теперь было скучно и шумно. Осенью 1942 года в Москву приезжал Уинстон Черчилль. Как-то раз Александра Николаевна Накашидзе, позвонила мне и сказала, что надо приехать в город, потому что вечером Черчилль будет у нас обедать и отец велел мне быть дома. Я поехала, думая о том, прилично ли сказать несколько слов по-английски — или уж лучше помалкивать. Квартира наша была пуста и неуютна, В столовой у отца стояли пустые книжные шкафы, — библиотеку вывезли в Куйбышев. Домашние суетились, кто-то звонил из МИД'а с рекомендациями, как надо принять иностранцев. Наконец, все гости прошли по коридору в столовую, и я отправилась туда же. Отец был чрезвычайно радушен. Он был в том самом гостеприимном и любезном расположении духа, которое очаровывало всех. Он сказал: «Это моя дочь!» и добавил, потрепав меня рукой по голове: «Рыжая!».