Понадобилось сходить в аптеку; ему было стыдно выйти из дому. Эта улица, где все друг о друге все знают! Мрачный, шел он, сверкая черными глазами.
Вернулся, — в кухне была хозяйка, она сказала как могла громче:
— Вот ты на оборону работаешь, а она о тебе думала? Она об ухажерах думала.
— Будет вам, — сказал Володя.
Мать стояла на коленях возле кровати и плакала.
— Я перед всеми виновата! — плакала она. — Перед тобой виновата, перед ней виновата.
Она о девочке своей говорила. Девочка лежала на кровати, развернутая, и вытягивала вверх крохотные кривые дрожащие ножки.
— Володичка, — в голос зарыдала мать, — ты на папу сердишься, Володичка, если бы ты знал, как я перед ним виновата!
И, схватив его руки и прижимаясь к ним мокрым лицом, рассказала, как она живет. Рано утром она относит Томочку в ясли. Это далеко, другой конец города. На работу приходит усталая, голова у нее кружится, она плохо соображает и делает ошибки. Ее уволят, уже уволили бы, не будь она кормящая мать. И что ужасно, вместо того, чтобы признать свои ошибки и просить извинения, она, когда ей делают замечания, раздражается и грубит, — правда, как это на нее не похоже? но она очень нервная стала. Грубит людям, которые жалеют ее и держат на работе, хотя давно бы надо уволить. А здесь, дома, ее ненавидят. Когда она приходит к колонке за водой, женщины расступаются и пропускают ее, и пока она набирает воду, они стоят и смотрят молча; а уходя, она слышит, что они о ней говорят. Она не смеет покрасить губы, — начинают говорить, что она еще у кого-то собралась отбить мужа. Ох, уехать бы! Вернуться в Ленинград, где никто ничего не знает! Там люди так настрадались, никто и не спросит, даже рады, наверно, будут, что вот маленький ребеночек, новая жизнь там, где столько людей умерло…
И мать вскрикивала, как в бреду:
— Я не хочу жить! Я не хочу жить!
— Пока что надо здесь на другую квартиру, — сказал Володя, со страхом чувствуя руками, как колотятся у нее на висках горячие жилки.
— Думаешь, это просто? Думаешь, я не пробовала? Никто не пускает с ребенком. Или хотят очень дорого… И все равно эта женщина и туда придет. Она ходит всех настраивает, как будто она тоже не могла бы быть одинокой, она тоже могла бы!
— А если попробовать написать отцу?
— Нет. Я не могу.
— Ничего особенного: чтобы прислал тебе вызов.
— Он не пришлет, — сказала мать с отчаяньем. — Он рад, что мы тут, что нас нет в Ленинграде.
Томочкины ножки развлекли ее в конце концов. Она стала губами ловить их и целовать и, целуя, вся еще в слезах, смеялась тихо, чтоб хозяйка не услышала и не осудила за смех. А Володя думал — как же она дальше, что с ними делать…
10
Он написал отцу, что матери плохо живется в Н., она болеет, устала, и чтобы отец прислал ей вызов и денег на дорогу. Деньги она отдаст, вернувшись в Ленинград и продав что-нибудь из мебели.
Отец отозвался довольно быстро. Письмо было раздраженное. Ленинград не санаторий, жизнь тут не приспособлена для поправки здоровья. В Н. первоклассные поликлиники и врачи, можно лечиться от чего угодно. Что касается усталости, то все устали, верно? Вообще самое лучшее — чтобы Володя не вмешивался в отношения отца и матери, сложившиеся так, а не иначе в силу причин, Володе не известных.
Володя ответил: хорошо, он не будет вмешиваться ни в чьи отношения; но просит отца прислать вызов лично ему, Володе, а он, приехав, уж сам займется делами матери.
Так как на это письмо ответа не было, он написал то же самое еще раз и послал заказным.
Тем временем уехал Ромка. У него в Ленинграде нашелся двоюродный дядька, он вызвал Ромку, — бывают же такие двоюродные дядьки, — и Ромка отбыл, разрываемый надвое восторженной преданностью Ленинграду и привязанностью к заводу, где было у него и счастье и горе, где он оставил родную могилу на опушке леса за аэродромом… Володя все ждал ответа от отца, а мать перестала ждать, уж ничего она больше не ждала хорошего.
К ней привязались разные недомогания, она старела, глаза потухли. Утром ей трудно было подняться с постели, она задыхалась от приступов удушья. По-прежнему носила Томочку в ясли и потом брела на работу, еле волоча ноги.
А Томочка стала славная, веселая, с ямками на розовом налитом тельце, ее прикармливали в яслях и давали витамины.
Володя решил ехать без вызова. Его бы не отпустили, никто и слышать не хотел, чтобы отпустить его в такой момент. Но, толкнувшись напрасно туда-сюда, он догадался поговорить с Бобровым, и дело уладилось. Возможно, оно уладилось бы и раньше, в других инстанциях. Бобров был не самой важной инстанцией; но он был тот человек, которому на вопрос: «Почему хочешь уволиться?» — Володя смог ответить: «Нужно мать перетянуть в Ленинград, она попала в переплет».
— В какой? — спросил Бобров. И у Володи хватило духу рассказать, в какой переплет она попала, а другим рассказывать почему-то не хватало духу, слова застревали в горле.
— Дома стены лечат, так говорят?.. — сказал Бобров. — Ладно, через денька два зайди, скажу чего делать.
Он был человек, которому мало того, что все рассказать можно, — он пойдет к начальству, к любому начальнику пойдет и скажет: «Надо, товарищи, отпустить парня. Надо, надо. Где можно войти в положение — надо входить. По-человечески, по-хозяйски, как угодно рассуждая — надо».
Каждому необходимо в трудную минуту иметь такого человека, как Бобров.
Володя так в него уверовал, что тут же написал Ромке: «Скоро буду. Как насчет работы? Постараюсь выехать дня через два, три». Но прошло полторы недели, прежде чем Бобров уговорил начальство, и еще столько же, пока наложили все резолюции и оформили увольнение.
— Ну, ни пуха ни пера тебе, — сказал Бобров, прощаясь, — не поминай лихом уральцев, напиши, как добрался и устроился, и Роме там привет…
— Вот, — сказал Володя, явившись к матери. — Еду.
Она вздрогнула и просияла, — его отъезд в Ленинград был светлым событием, внушающим надежды, теперь она и для себя будет ждать перемен.
— Ты же мне сразу напишешь?
— А как ты думаешь?
— Я так буду ждать твоих писем! — сказала она, глядя на него с доверием и обожанием, как девочка на взрослого.
В тот вечер они допоздна шептались — строили планы. Мать починила Володины вещи и уложила в рюкзак.
11
Он сел в поезд без билета, и сначала все шло благополучно, но потом контролер отобрал у него документы, а его самого сдал проводницам в офицерском вагоне, и двое суток Володя ехал, все время ожидая, что на следующей станции его высадят.
Только когда проехали Волховстрой и контролер явился и, не сказав ни слова, отдал документы, — Володя понял, что боялся зря, что его довезли до Ленинграда.
12
Старый дом на Дегтярной еще постарел за эти годы, стоял обветшалый, насупленный и ничем не приветил Володю, не заметил его приближения. Почти все окна были забиты фанерой; уцелевшие стекла перекрещены косыми крестами из бумажных полосок, пожелтевших до коричневого цвета, словно опаленных на огне. Это те клеили, что потом уехали или умерли.
На лестнице было черным-темно — ни зги. Но Володя помнил, что внизу пять ступенек и в каждом марше одиннадцать, и не прикасаясь к перилам поднялся на четвертый этаж.
Позвонил. Звонок не действует.
Постучал. И еще. Никто не отзывается.
Достав ключи, отворил на ощупь. В полном мраке вошел в пустую холодную квартиру.
Выключатель щелкнул, — свет не зажегся. Или перегорела лампочка, или выкрутили ее, или не было тока.
Шагнув, нащупал дверь и осветил ее зажигалкой.
Откуда висячий замок на двери их комнаты? Маленький висячий замок на кольцах. Они с матерью его не вешали, просто заперли дверь на ключ. У них никогда даже не было никакого висячего замка. И колец в двери не было.
Плясал огонек зажигалки.
Не та дверь? Ошибся?
Ну как же. Дверь та, передняя та. В этой квартире он жил сколько помнит себя.
Перочинным ножиком он расковырял дерево и вытащил одно из колец; дверь открылась. В их отсутствие кто-то входил, взломав дверной замок; а уходя, приладил висячий. Это не был грабитель, тот бросил бы все настежь, ему что; стал бы он, уходя, ввинчивать кольца и вешать замок.
Но комната пуста, как сарай. Все-таки те, что входили, вынесли все. Только мамину кровать оставили. На кровати спали, — постель не убрана. В подушке вмятина. Одеяло скомкано кое-как.
Кто-то здесь живет?..
Но заброшенность, царившая в комнате, но гулкий звук шагов, мертвенная пустота стен, иней в оконной нише — говорили: что ты. Кто может тут жить.
Окно забито фанерой. В фрамуге сохранились стекла с бумажными крестами: грязные, еле пропускали свет.
В чуть брезжущем свете Володя разглядел, что и одеяло и подушка с вмятиной покрыты слоем мохнатой пыли.
Старая пыль; такую тронь веником, — сворачивается в серый войлок.
Кто-то здесь жил без нас, давно.
Этот кто-то взломал дверь. Принес одеяло (это не наше, мы свои взяли) и стал жить. Пытался держать комнату в порядке: забил окно фанерой и осколки стекла смел в уголок, вон они лежат пыльной кучкой с мусором вместе.
А потом он, может быть, умер на этой кровати.
А те, что его хоронили, может быть, подумали: хозяин комнаты умер; для чего пропадать вещам? Возьмем их и будем ими пользоваться, пока мы живы.
Постель умершего они, должно быть, побрезгали взять.
Одно непонятно: зачем, все унеся, они вкрутили кольца и повесили замок.
Володя не был барахольщик, это меньше всего. Да на миру, как известно, и смерть красна: по дороге насмотрелся на разрушения, — что уж горевать о мебелишке. И не ахти какая та мебелишка была. Но все же в голове закружилось, как представил себе — приедет мать с Томкой, и ровным счетом ничего нет, кроме кровати…
Что-то зашебаршило сзади. Оглянулся, — старуха в комнате. Незнакомая.
— Я извиняюсь. Я слышу — ходят. Вы кто будете?
— Здешний. Приехал. Вы здесь живете?
— Рядом моя комнатка… Вы Якубовский Володя?
— Якубовский. Не знаете, кто жил в нашей комнате?
— Не знаю, сынок. При мне никто не жил. Я ничего у тебя не трогала. Я и заходить боялась. Свою комнатку очистила и живу. Я тут второй месяц. Сын ордер выхлопотал. Сын у меня инвалид Отечественной войны. Сам женился, у жены живет, а мне ордер выхлопотал. Я красносельская, всю войну по городу с квартиры на квартиру. В Красном Селе у меня домик был, теперь нету. Там такой был бой, когда обратно его брали. Красное, — всю ночь, говорят, наши танки беспрерывно шли, где там уцелеть домику. Сын говорит — не плачь, обожди, справимся, поставим новый. — Старуха не плакала, рассказывала с удовольствием. — В булочную ходила, пришла, слышу — ходят, приехал хозяин, думаю. Тебе записка оставлена. Третьего дня приходили, оставили записку.
«Ромка», — подумал Володя.
Записка действительно была от Ромки, и Володе сразу стало веселей, когда он ее прочел.
«Володька! — писал Ромка. — Печально, что ты задерживаешься. Необходимо твое личное присутствие, чтобы договориться окончательно. У тебя мерзость запустения, эту проблему придется решать в срочном порядке. В общем, ты немедленно (подчеркнуто) приходи ко мне. Я эту неделю во второй смене, так что днем меня застанешь в любой час, а не застанешь, то ключ на шкафу в передней, входи и располагайся. У меня в кармане оказался замок с кольцами, я тебе его повесил, а то комната настежь, как бесхозная. Ключик оставляю бабушке. Пусть с этого замочка начнется твое устройство. Привет! Р.».
— И вот вам ключик, — сказала старуха.
Ромка жил на Пушкарской. У него тоже была фанера вместо стекол, но у него горела лампочка, был вымыт пол, топилась времянка, на времянке грелся чайник, и репродуктор задиристо пел: «Тореадор, смелее…» У Ромки была мебель, у Ромки были дрова — лежали, уложенные аккуратно, между диваном и этажеркой.
— У тебя, я вижу, полное хозяйство!
— А что мне, пропадать, что ли? Сейчас будем чай пить. Имеешь дело с рабочим Кировского завода. Помимо того, что нас снабжают, прямо сказать, ничего себе, — везде же, имей в виду, прорва людей, которые ни черта не умеют. Как они существуют, ты не знаешь? Пробку сменить не может, балда!.. Вчера одному тут научному сотруднику на третьем этаже ванную ремонтировал, ну и он со мной поделился от своего литера а или бе.
Ромка заварил чай, достал колбасу, разрезал пайку хлеба, все моментально.
— Сегодня же повидаешься с мастером, будем ковать пока горячо. Перед сменой повидаешься, пусть посмотрит на тебя, задаст какие ему надо вопросы. Я с ним говорил. Неплохой старик. С Калининым знаком. Калинин работал на нашем заводе, ты не знал?
И стал рассказывать, что было с заводом в блокаду.
— Куда же ты?
— Мне по делу по одному.
— Слушай, живи у меня пока.
— Может быть.
— У тебя, прямо сказать, не жилье. Живи у меня. А потом достанем ящики, я понаделаю мебели, какой тебе надо.
Они условились, что встретятся у проходных ворот завода в девятнадцать ноль ноль.
Госпиталь находился на Кирочной, рядом со зданием, на котором изображен переход Суворова через Альпы.
Был час посещений. В вестибюле толпились женщины с авоськами. У гардеробщицы Володя спросил, как ему повидать доктора Якубовского.
— Доктора Якубовского нет. Болен.
— Сильно болен?
— Это мы не знаем. А вы ему кто? — Гардеробщица всматривалась с любопытством.
— Родственник, — сказал Володя.
— Ну вот, сразу видать, — сказала гардеробщица. — Похож с лица, как сын родной.
Уже хмурились ранние зимние сумерки. Шел мелкий снег, подувал ветер.
Странно пустынны были улицы: мало людей, мало машин.
Дощатыми заборами обнесены разрушенные дома. Иные выглядывали из-за заборов обожженными глазницами.
На Фонтанке вдоль решетки набережной снег свален высоким барьером.
Голый, темнел запертый Летний сад. Володя вспомнил: в Летнем есть старые липы, у которых дупла запломбированы, как зубы. Он еще маленький останавливался, бывало, перед этими пломбами, заинтересованный, тронутый заботой человека о стареющих деревьях. Сейчас, идя мимо, он с улицы улыбнулся нахохленным голым липам там за решеткой. Человек пломбирует дыру на дереве. Человек везет в поезде человека, у которого нет билета. Человек говорит человеку: «Живи у меня».
Ветер дул сильней, снег кружился быстрей и гуще.
Когда Володя подходил к дому на Мойке, где жил отец, ему навстречу вышла мачеха. Они почти столкнулись у крыльца. На ней была низенькая меховая шапочка. До этого он видел ее один раз, и без шапочки. Но он сразу узнал узкое скуластое лицо с косо прорезанными узкими глазами, мелькнувшее перед ним сквозь снежную сетку.
Она пошла дальше, не узнав его. Он обрадовался, что она ушла, не будет ходить с чашками взад и вперед и слушать их разговор с отцом.
13
— Здравствуй, — сказал Володя.
Отец сам ему отворил. Он был в домашней куртке и мягких туфлях. Он похудел.
— Володя! — сказал он. — Заходи. Ну здравствуй.
Поздоровались за руку.
— Давно приехал? Молодец, что зашел.
Последние три слова можно бы и не говорить, верно? Ведь это, как-никак, сын пришел. Не само ли собой разумеется, что сын правильно сделал, придя к отцу?
Володя повесил на вешалку свой мокрый ватник. Они прошли в кабинет и сели.
— Вырос-то! Взрослый мужчина!.. Как мать?
— Мать жива. Ты получил мои письма?
— Да. Я, как видишь, болею. Сейчас, правда, поправляюсь… Ну как ты и что, расскажи о себе.
И в эту встречу между ними была мучительная неловкость, они не могли через нее перешагнуть. Отец сидел, полузакрыв глаза, и Володя не верил, что отцу интересна его жизнь, и слова застревали в горле, как тогда, когда Володя пытался рассказывать о себе посторонним людям. И все еще жило чувство обиды, что отец покинул мать, — хотя они, по всей вероятности, никак не могли ужиться вместе, Володя об этом уже догадался.