Я догоню вас на небесах - Погодин Радий Петрович 45 стр.


Как их было мало, мыслей, и как они были неспешны!

Обижаться я отучился в младших классах вследствие бесконечных драк по поводу вопросов чести, классовой борьбы и пионерской символики - это когда шпана-второгодник пачкал чем-нибудь нехорошим красный галстук нашему старосте - девочке. Сами мы без колебаний использовали свои галстуки при надобности вместо плавок. Боже мой, какие у мальчишек незначительные зады - можно сказать, просто нет их. Я дрался, когда кто-нибудь задевал достоинство моей мамы, моего брата... Я так привык бить первым, что на обиды времени не оставалось, отсюда и мысли мои были лишены амбициозной окраски.

Чаще всего я почему-то думал о финской войне. О нашей откровенно неудачной кампании против маленькой Финляндии. Во время финской войны много говорили о кукушках-снайперах, наводящих страх на целые полки, о неприступности линии Маннергейма, казавшейся мне высоченной крепостью. Но по геометрии выходило, что каждую линию можно обойти с флангов, если даже один ее фланг - лед Финского залива, а другой - лед Карельских болот. Мне все время приходил на ум страшный образ - громадный мужик, упершийся в столб лбом и бормочущий в страхе: "Замуровали..."

Мальчишками мы старательно выискивали свастику в иллюстрации к "Вещему Олегу", напечатанной на задней обложке наших тетрадок, - мы искали деяния врага. И находили. Мы находили бутылки шампанского в гербе нашей державы. Циничный враг таким образом издевался над нашей символикой.

Я сжигал в печурке тетрадки со своими тройками и "Вещим Олегом", а свастика наползала и наползала на Ленинград смертельным льдом.

Бумага горела плохо. Книжки горели плохо. Но все же я жег их. От них было много золы. Особенно неприятно было книги рвать - целиком они вообще не горели, обугливались, дымили и удушали огонь. Они боролись, как мне казалось, за свою жизнь. Лишь разорванные, без обложек, желательно смятые, они горели сносно - и то нужно было без конца помогать огню кочергой. Первыми ушли в печурку учебники, книжки поплоше, погрязнее. Потом Гарин, Шеллер-Михайлов, Чарская, Андрей Белый, "Бруски"...

Но вот я взял в руки "Дон Кихота". И он спас Чехова и Рабле.

Книги мы брали сразу в трех библиотеках, но и собственные книжки накапливались. Они даже, помню, приводили меня в неловкость, - и потому что их мало, и потому что они все же есть.

"Дон Кихота" на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц, которые даже в баню ходили с книгой. "Дон Кихота" обязательно давали в школьной библиотеке, а некоторые родители, преисполненные надежды разжечь в глазах своих детей проблески разума, покупали, с рисунками Доре, и тут же разочаровывались, как если бы в молитве попросили у Бога мешок крупчатки.

К нам "Дон Кихота" принес Коля. Он переехал от отца с тремя книжками: "Дон Кихотом", "Пантагрюэлем" и Чеховым. Я Чехова тогда считал юмористом. Рабле и Сервантеса тоже.

Коля читал без устали. Он мог читать и разговаривать со мной, мог читать и не слышать ни радио, ни нашего с матерью разговора. Иногда он пел. Но когда запевал я, он тут же поднимал глаза от книги и просил: "Будь добр, заткнись".

- Но ведь радио тебе не мешает.

- По радио поют правильно. Ты же врешь, как у классной доски.

Как мы прекрасно жили! Коля ел мягкую булку, намазанную мастикой, которую мама приготовила ему от чахотки: масло, мед, кагор, алоэ. Я ел булку, намазанную маслом и посыпанную сахарным песком. Мы жили хорошо Коля тоже работал и учился в вечерней школе. Тогда и появилась у нас падшая Изольда. Вернее, она появилась уже давно, совсем молоденькая, но потом она стала падшей, осквернив моего старшего брата.

В декабре, когда я пришел к ней получать зарплату и карточки, она позвала меня к себе в кассу, там у нее была печурка и охапка наколотых досок - похоже, от кузова бортовой машины. И табурет. Я сел.

- Погрейся, - сказала она очень тихо и без улыбки. Похоже, на улыбку у нее уже не было сил.

Когда я немного согрелся и приготовился задремать, она сказала, не высоко, но сильно взмахнув руками:

- Раньше, бывало, эта комната по щиколотку - все деньги. Шофера сдавали выручку. А я бросала, бросала на пол. Потом складывала их в пачки. - Изольда пододвинула ко мне ведомость. - Распишись здесь и здесь. - Она поставила карандашом птички против моей фамилии и фамилии слесаря Диконького.

- Ему отнести? - спросил я.

- Он умер. Возьмешь себе. Пригодятся. Расписывайся-то не своей фамилией.

Нет, она была все же падшая. Я не знал, что ей ответить, и ответил так:

- Коля бы этого не одобрил.

- Коля бы не одобрил. Он был совсем молодой. А мама твоя взяла бы. Она знала, что такое нужда, - как двух парней вырастить. Ты был очень здоровый, как бычок. Расписывайся - пригодятся.

Я расписался, и мой брат Коля как бы отдалился от меня. И "Галактика" Марата Дянкина потеряла возможную звезду. Она была сильно закопченная, эта "Галактика". На нее оседали дым печурки и копоть коптилки.

Я сидел дома, жег книги и рассматривал картинки Доре к "Дон Кихоту". Хотел сжечь. Но Рыцарь Печального образа был из блокады. Художник Доре все предвидел и нарисовал его ленинградцем. Но он не предвидел меня, сжигающего в печурке книги. Я хотел было оторвать обложки, хотел расчленить томик на тетрадки. Но Рыцарь ехал на Росинанте через мою комнату - это был Коля. За ним на осле поспешал Санчо Панса, зажав под мышкой жареного петуха. Санчо Панса был Марат Дянкин. Он был неправильный Санчо - он бы заслонил Колю от града камней.

Но надо ли было заслонять Рыцаря? Камень, брошенный в него, попадал в нас.

Как-то я увидел "Дон Кихота" у Коли в руках. Он его читал!

- Ты что? - сказал я. - Это же для детей. - Я был очень спортивный шестиклассник. Коля только что к нам пришел в хорошо отутюженном новеньком шерстяном костюме, с галстуком, мерцающим, как халцедон, и в белоснежной рубашке.

- Сними и повесь, - сказала ему мама. - Мне твои "кустюмы" отпаривать некогда.

Но она стала бы отпаривать их даже по ночам. Коля повесил костюм свой на плечики. Мама покрыла его ветхой простынкой, как зимние вещи. И все же надевать костюм она часто Колю просила. И любовалась своим сыном. И, наверно, вспоминала в такие минуты Фрама.

Однажды они пошли на танцы - мама выглядела очень молодо. Работа, иногда по две смены, не старила наших мам.

Коля вернулся с танцев с подбитым глазом. Какой-то мамин ухажер врезал ему от ревности.

- Чего же ты не сказала, что он тебе сын? - накинулся я на маму. Она подзатыльник мне не дала, чтобы я осадил, засмеялась неприятно, во весь голос.

- Да говорила, но он же, кобель, не поверил. Он думает, я и замужем не была, что я девица.

На следующий день этот "кобель" к нам пришел, здоровенный, яростно выбритый парнина с высоко стриженным затылком - под "бокс" и хрящеватыми чуткими ушами. Коле сказал "извините", маму назвал "Анна Гавриловна", а меня на лестницу вызвал.

- Слышь, пацан, не обманываете, она не сестра ваша?

- Да мама...

- А я свататься хотел. Ну, тогда извините. Что ж...

Рыжий летчик был младше матери на семь лет, а этот совсем на пятнадцать.

Вот и сидел Коля с синяком под глазом и читал "Дон Кихота".

- Это для всех, - сказал он. - Это как небо.

- Лев Толстой гениальнее.

- Может быть.

- Он тронутый.

- Тронутый, - согласился брат. У него были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья. У него даже задумчивость была веселая, какая-то напевная.

- Он не был душевнобольным, - сказал Коля. - Но тронутым безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте, и оказывается, что мир густо населен умалишенными.

Назад Дальше