Я догоню вас на небесах - Погодин Радий Петрович 47 стр.


Но я засыпал.

Я не помню, что я видел тогда во сне, но знаю одно - пища мне никогда не снилась. Пищу я видел только как бред.

Февраль подходил к концу. Я спал в какой-то мертвой зыби, в какой-то мелкой воде, не думая о том, что нужно жить. Может быть, я сдался?

Иногда мне грезилась жирная астраханская селедка - залом, - она и сейчас мне грезится. Я ее нарезаю ломтями. Я разрезаю зазубренным ножиком пальцы, этим ножиком я колю чурки, щеплю лучину. Из раны кровь не бежит. И я понимаю, что пальцы можно крошить, как веточки тополя.

Но чаще и зримее всего передо мной предстает августовский день с теплом железной дороги. Я вижу убитую летчиком девочку...

Я каждый день набирал и в ведро, и в таз снег, утрамбовывая его, чтобы не тащить по лестнице воздух. Я каждый день встречал мертвых. Как правило, их везли женщины, похожие на старух. В каждой женщине живет старуха, но в каждом старике живет парень - тут такая разница. Именно от этого старики умирают быстрее - парень, в них живущий, требует много сил.

Но убитого ребенка я пока что видел одного - ту счастливую дочку путейца.

Правда, в детстве, когда я учился во втором классе и одну зиму жил под городом Спасском-Дальним, где в ту пору служил мамин рыжий летчик, в нашей квартире - на четырех летчиков по одной комнате - я видел убитое дите, и оно каким-то образом проникало в мою блокадную жизнь.

Девочка соседская, Ириночка, пухленькая, в белых локонах, с длинными стрельчатыми ресницами, прошептала мне на ухо, этими ресницами мне висок щекоча:

- Моя мама братика рожает, хочешь - посмотрим.

Я понимал, конечно, и она понимала тоже, что это дело не для посторонних глаз, что нам в этом деле нужно уйти и зажмуриться - однако если из небытия является братик, то почему же нужно зажмуриваться?

- Рожают в больнице, - сказал я.

- Мама выкидыш рожает, ей до больницы не добежать. - Ириночка взяла меня за руку, и мы тихонько вошли в их комнату.

Женщины нашей квартиры и двое с лестницы стояли вокруг кровати, на которой лежала веселая Ириночкина мама и стонала. Мы с Ириночкой нырнули под круглый стол, он стоял сразу у двери в левом углу комнаты, покрытый большой, почти до пола, гобеленовой скатертью. Мы еще не устроились, не нашли способа подглядывать, как Ириночкина мама вдруг продолжительно и слезно закричала. "Все, все", - сказали ей. И через минуту к нам под стол пихнули ногой эмалированный таз. В тазу лежал ребенок. Его нельзя было назвать ни братиком, ни сестричкой. Он прижимал кулачки к красному сморщенному лицу и плакал...

Нет, плакала Ириночка - тихо скулила и на четвереньках вылезала из-под стола. Я за ней полез, не оглядываясь. Ириночка головой открыла дверь, колени ее, убегая, дробно стучали по крашеным доскам пола. Она уже не плакала, она издавала какой-то щенячий звук. Из кухни вышла моя мама с кастрюлей теплой воды.

- Что это вы? - спросила она.

Ириночка, не переставая скулить и не сбавляя хода, ответила:

- Мы играем в собаку, - и мы устремились на лестницу, а жили мы на втором этаже в бараке из лиственничного бруса.

На лестничной площадке Ириночка резко отодвинулась от меня, как будто я в чем-то был виноват.

- Они его убили, - сказала она.

Мне показалось, что не только длинные ее ресницы, даже светлые локоны на висках были мокрыми.

- Кто? - спросил я. Во мне было больше стыда и вины за подглядывание, чем ужаса от увиденного.

- Мама, - прошептала Ириночка.

А девочка - дочка путейца - лежала на шпалах. И ленинградские женщины, похожие на старух, куда-то везли своих мертвецов. Не только рожать, но и хоронить - дело женское.

- Что же у него так мало дров? - услышал я чей-то, как мне показалось, молодой голос.

- Ему хватит, - ответил голос другой.

Я узнал голос нашего управдома - когда-то она была веселой толстухой, председателем товарищеского суда в домкоме. - Он все равно умрет скоро.

- Что вы говорите, - возразил молодой голос. - Нельзя же так.

- Сейчас можно. Ему за карточками не дойти.

Мне умирать не хотелось. Мне очень не хотелось умирать. Я вдруг почувствовал это. И почувствовал, как у меня из глаз выкатились слезы.

- Дойдет, - сказал молодой голос.

Я открыл глаза. В комнате было светло и грязно. Надо мной стояла Наталья, такая же тощая, как и раньше, но крепкая и высокая, в крепкой, туго опоясанной шубейке. И голова ее не была закутана в платки, как кочан, и лицо чистое.

- Что же ты от нас спрятался, капитан? - спросила она. Это, конечно, она подняла маскировочную штору. Это она управдому сказала:

- Я ему за карточками сбегаю.

Слова "сбегаю" я уже не слышал сто лет. Оно меня рассмешило.

- Я сам сбегаю, - сказал я.

- Вот видите, - сказала управдому Наталья. Управдом тяжело вздохнула.

- По дороге помрет.

- Постеснялись бы! - прикрикнула на нее Наталья.

- А чего тут стесняться? Что, он сам не знает?

- Не помру, - сказал я.

Управдом ушла, поправив свои платки перед маминым золоченым зеркалом.

- Губы уже не красишь, - сказал я. Мне было мучительно стыдно за свой жалкий вид, за грязь, за то, что сдался - я так считал.

- Хочешь - накрашу? - Наталья достала из кармана помаду.

- Не надо. Ты и так красивая.

- Разглядел.

Я отвернулся к стене. Теперь мне было стыдно не за свой отвратительный вид, не за убожество моего жилья, но за свою радость видеть ее.

- "Капитан, не помирай, мы с тобой поедем в рай". Это девочки тебе сочинили стих, - сказала она и подмигнула. - Я завтра приду с мочалкой. Завтра у меня часа два найдется. Может, за хлебом сходить?

- Я сам, - сказал я. - Я встану. Целуй дочек.

Наталья ушла. Мне показалось, что нос ее подозрительно морщился и подбородок дрожал. Я сходил за хлебом в булочную на Гаванской, вскипятил воды.

А утром я пошел.

Ночью навалил снег. Он все прикрыл. Непременные мазки выплеснутых у домов нечистот. Следы ушедших людей. Мертвого человека в ушанке, лежащего на занесенных трамвайных рельсах. Прокатанную редкими автомобилями колею.

Я шел мимо Стеклянного рынка. Мимо Василеостровского сада, где на открытой эстраде мы смотрели состязания борцов-профессионалов, где пела стройная и сильная Клавдия Ивановна Шульженко, где я впервые услышал "Тачанку" в исполнении Владимира Коралли. Шел мимо игуанодона. Там же, в музее геологического института, был кристалл соли - куб с гранями метр на метр. Из всех экспонатов этого замечательного небольшого музея я помню скелет игуанодона, прозрачный соляной кубометр, который полагалось потихоньку лизнуть, и копию золотого самородка, похожую на золоченую коровью лепешку.

Дальше был чужой район, куда мы ходили играть в футбол или драться.

Неожиданный чудесный приход Натальи взбодрил меня, даже придал мне прыти. Я шел, как мне думалось, развернув плечи.

Город был пустынен. Но уже выходили укутанные в шали дворничихи, расчищали дорожки к парадным. Наверно, они расчистят и тротуар, я же шагал по нетронутому чистому снегу.

День разгорался, хотя и не был солнечным, но стало светло. Ощутимо светло - может быть, этот свет шел изнутри меня. Но скорее всего я просто отвык от света - за хлебом я ходил по вечерам и молча жил в ожидании следующего вечера.

На Петроградской стороне народу было побольше, но все равно мало.

Путь, который я еще недавно проделывал, затрачивая чуть больше часа, я прошел за четыре часа - это, как мне казалось, с развернутыми плечами и большой прытью.

Гараж стал пустым и гулким. Он промерз насквозь. Все внутри было в инее. Иней скрыл грязные пятна на стенах и копоть на потолках. Во дворе стояло несколько бортовых машин. Как мне сказала Изольда, на них возили трупы.

Назад Дальше