Юрий Павлович Герман
И вечный бой! Покой нам только снится…
А.Блок
Памяти ЕВГЕНИЯ ЛЬВОВИЧА ШВАРЦА
Глава первая
Естественные науки
Это случилось с ним в девятом классе школы; внезапно Володя охладел ко всему, даже к шахматному кружку, который тотчас же без него развалился, даже к учителю Смородину, который до сих пор считал Устименко своим лучшим учеником, даже к Варе Степановой, с которой он еще в ноябрьские праздники бегал на обрыв медленно текущей Унчи. Жизнь – такая веселая и занятная, такая переполненная и шумно-хлопотливая, такая увлекательная во всех своих подробностях – вдруг словно бы остановилась, и все вокруг Володи замерло, прислушиваясь настороженно и опасливо. Что, дескать, будет дальше, мальчишка, посмотрим!
Ничего, казалось бы, особенного не произошло.
Просто они с Варей пошли в кино. В тот вечер моросил обычный осенний дождик. Варя говорила свои глупости об «искусстве театра» (она была главной артисткой в драмкружке 29-й школы), по экрану разгуливали какие-то самодовольные, особой породы курицы. А потом Володя засопел и затаил дыхание.
– Молчи! – сказал он Варе.
– Чего ты? – удивилась она.
– Ты замолчишь?! – прошипел он.
На экране ученый набирал в шприц какую-то жидкость. Это был лобастый, узкогубый, видимо, измученный человек. Ничего симпатичного или, как любила выражаться Варина мама, обаятельного нельзя было обнаружить в облике этого великого первооткрывателя. И работу свою он делал не так чтобы уж очень ловко – наверно, сердился на тех людей, которые снимали его для кино. Такие люди очень не любят, чтобы их фотографировали, а тут еще эти кинооператоры!
Приговоренную морскую свинку Варя пожалела.
– Душечка, какая бедненькая! – сказала Степанова и опасливо взглянула на Володю.
Но он даже не шикнул на Варю. Он весь словно бы светился, слушая человека в белой шапочке и в белом халате, который строго говорил в зал о мудром старце Эскулапе и его дочери Панацее.
– Ничего не понимаю! – шепотом пожаловалась Варя. – Ну ничегошеньки. Ты понимаешь, Владимир?
Он кивнул. А потом, когда показывали художественный кинофильм, Володя сидел угрюмый, грыз ногти и думал. И ни разу не улыбнулся, хоть картина была смешная. Он вообще умел вдруг отделяться от всех, начинал жить не болтовней, а размышлениями, словно забирался в какую-то нору, И нынче, провожая Варю домой из кинотеатра «Ударник», он тоже шел не с нею, а совершенно отдельно, сам по себе.
– О чем ты думаешь? – спросила Варвара.
– Ни о чем! – буркнул он, весь погруженный в свои мысли.
– Очень весело с тобой! – сказала Варя. – Прямо умора! Буквально животики надорвешь от смеха.
– Что? – спросил он.
Так они и расстались месяца на три – Варя была обидчивой и самолюбивой, а перед ним распахнулся неведомый еще мир поисков и умственной сумятицы, открывания уже давно открытых истин, мир бессонных ночей, мир беспредельных знаний, в которых он был ничем, пустяком, соринкой, попавшей в бурю. Его вертело и швыряло среди слов, из-за которых поминутно нужно было справляться в энциклопедии; он прорывался через книги, в которых очень мало понимал; бывали часы, когда он едва не плакал от сознания собственного бессилия, но бывали мгновения, когда ему чудилось, что он понимает, разбирается, что он почти «свой» хоть в этой главке, на этой странице, что теперь только нужно вскапывать глубже и все пойдет отлично. А потом вновь он проваливался во тьму, ведь он был еще маленьким, «дурачком», как называла его тетка Аглая.
– Что это? – спросила она как-то очень студеным вечером, заглянув в Володин «закуток» – так называлась в квартире издавна его узкая комната.
– Где «что» – не понял Володя, с трудом отрываясь от книги.
– Да вот! Ты картины стал покупать?
– Это не картины, а копия с полотна Рембрандте «Урок анатомии доктора Тульпиуса»...
– А-а! – кивнула Аглая. – Но зачем тебе, дурачок, «Урок анатомии»?
– А затем мне, Аглая Петровна, «Урок анатомии», что я буду врачом, – сильно потягиваясь и сладко зевая, произнес Володя. – Таково мое решение.
– Еще добавь «на сегодняшний день», – посоветовала тетка. – В твоем возрасте решения меняются довольно часто. Я очень хорошо помню, как ты собирался пойти в летчики, а потом в сыщики.
Володя молчал и улыбался: да, действительно, кажется, что-то такое было.
– Тульпиус этот был хорошим доктором? – спросила Аглая.
– Он голландец, – вглядываясь в порыжевшую от времени копию, сказал Володя, – Ван Тульп. Был доктором бедняков, профессором анатомии в Амстердаме. На портретах его обычно изображают со свечой и девизом врача. Теперь этот девиз вошел в поговорку: «Светя другим, сгораю сам».
– Красиво! – вздохнула Аглая. – Подумай, какие ты вещи узнал. И книг понатаскал полный закуток.
Она открыла анатомический атлас, который Володя взял в библиотеке, и съежилась:
– Страхи какие! Пойдем чай пить, поздно. Пойдем, будущий Тульпиус...
К зимним каникулам Володя Устименко, ученик девятого «Б» класса, нахватал столько дурных отметок, что даже сам удивился. Надо было с кем-то поговорить. Сердито шагая по скрипящему снегу, он отправился на улицу Пролетариев, к Варваре. «Светя другим, сгораю сам, – растерянно думал он. – Светя другим...» Удивительно глупо привязалась вдруг эта фраза.
– А ее дома нет, она на репетиции, – сообщил Евгений, Варин сводный брат, круглолицый, немножко томный, с сеткой на голове (Евгений очень занимался своей наружностью и любил, чтобы волосы лежали гладко, – для этого он устраивал всякие сложные фокусы). Женя читал «Физику», уютно устроившись на диване. В доме приторно пахло ванильным печеньем, в соседней комнате мадам Лис – приятельница Женькиной мамы, Валентины Андреевны, – играла на пианино, и оттуда доносились голоса: усталый – Валентины Андреевны, басовитый – Додика, известного мотоциклиста, автомобилиста и теннисиста, а кроме того, еще главного спортивного судьи в городе и области.
– Автомобиль не хочешь приобрести? – спросил Женька. – Додик продает. «Испано-сюиза» 1914 года, на ходу. Он уже два продал, а новый купил. Вот ходок, ну прямо молодец. Завидую товарищу.
Володя молчал.
– Живешь как собака, – сказал Женька тягучим голосом. – Зубрим-зубрим, а какой толк? Впрочем, заниматься надо, – произнес он другим, бодро-деловым тоном. – Что я и делаю. А про тебя ходят слухи, что ты вообще совершенно не работаешь над собой.
– Не работаю, – равнодушно сознался Володя.
– Вот видишь! Это же нехорошо! Что касается меня, то мне вообще некоторые дисциплины даются с большим трудом, колоссальным напряжением. И учти притом – у меня был туберкулез.
– Туберкулезный, как же! – усмехнулся Устименко, глядя на розового Евгения.
– Внешность тут крайне обманчива, – обиженно ответил Женя. – Вообще туберкулез не надо понимать...
«Вообще» было любимым словцом у Евгения. Его так и звали – «Вообще». Он долго рассказывал о туберкулезе и о том, как его едва спасли от этой страшной болезни, буквально выходили, применив все средства – вплоть до алоэ и меда с салом.
– Материнская любовь способна сдвинуть горы! – произнес Евгений патетически. Он иногда любил ввернуть такую фразочку, но Володя длинно зевнул, и Евгений перестал рассказывать о туберкулезе. Теперь он принялся осуждать Володю.
– И от коллектива ты оторвался, – говорил он доброжелательным тоном, – и вообще есть в тебе эта замкнутость. Нехорошо. Нужны комсомольский задор, бодрость, жизнерадостность! Не следует забывать, что учимся мы с тобой не в буржуазном колледже, а в нашей, советской, хорошей, трудовой школе.
– Откуда ты знаешь, что моя школа хорошая? – спросил Володя.
– Все наши школы вообще лучше буржуазных колледжей. – Он неожиданно подмигнул Володе. – Парируй!
Устименко не нашелся и не смог парировать, а Евгений продолжал:
– Если трудности – коллектив школьников и педагогов поможет. Разве у вас не сплоченный коллектив? Сплоченный. Вот он и поможет. У вас же Вовка Сухаревич, твой тезка, – болван, разумеется, но полный благих порывов. Я про него слышал, что он вечно подтягивает отстающих. Попроси – он подтянет.
В соседней комнате сочно засмеялся Додик. Женька поднялся, шлепая туфлями, плотно прикрыл дверь и с озабоченным лицом сказал:
– Прямо не знаю, как и быть? Днюет и ночует здесь товарищ автомобильный и мотоциклетный спекулянт. И что моя мамуля в нем нашла? Ой, приедет Гроза Морей – будет веселый разговор.
Володя тупо моргал. «Гроза морей» – так, очевидно, Евгений называл своего отчима? От бессонных ночей, проведенных за книгами, не имеющими никакого отношения к школьной программе, у Володи болел затылок и казалось, что в глаза попал песок.
– А почему «будет веселый разговор»? – спросил Володя.
– Не догадываешься?
– Нет.
– Полагаю, что мужьям противны такие вот ситуации!
И Евгений кивнул на дверь, за которой теперь хохотала мадам Лис. Но Володя опять ничего не понял.
– Ладно, – сказал он, – но все-таки что же делать?
– Вообще-то надо тебе взять себя в руки, – порекомендовал Женя. – Если по-дружески, как мужчина мужчине, то ты, разумеется, способнее меня, но разбрасываешься, дружок. Конечно, скукотища, но школу надо кончать. Сегодня папахен есть, а завтра остаемся один на один с судьбой. Не в грузчики же идти.
И, швырнув «Физику» на диван, Евгений стал поучать Володю. Как всегда, он был очень доброжелателен, но от Женькиных поучений у Володи было такое чувство, будто он объелся тянучек. Конечно, Евгений был прав, но как-то не так, как-то вбок и как-то бесстыдно прав. Глядя прямо перед собою своими прозрачными глазами, Евгений говорил врастяжечку:
– Например, дружок. Дело твое, но ведь школе приятно, чтобы у нее был хороший драматический кружок и художественные постановки. На педагогических советах с этим считаются. Или стенная газета. Я, например, уже второй год редактором. Нужно мне это, как собаке «здрасте», но
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов!
Мы на небо полезем,
Разгоним всех богов...
Навстречу шли ребята из школьного антирелигиозного кружка. Володя остановился и сказал Гале Анохиной – председательнице:
– «Разгоним, разгоним!» Чего стоит такая пропаганда? Вы бы послушали доклад об инквизиции...
Кружковцы плотно окружили Галю и Володю. Им было очень весело и вовсе не хотелось слушать грустное про Джордано Бруно, или про Бруно Ноланеца, как назвал великого человека Устименко. И про Мигеля Сервета им не хотелось нынче знать; его сожгли дважды; сначала – куклу, а потом – самого, заживо, вместе с книгами, которые он сочинил. И отца кафедры анатомии Андреа Везалия они тоже уничтожили, эти проклятые инквизиторы. Отправили поклониться святым местам; судно же, на котором плыл Везалий, потонуло.
– Вредительство, конечно! – сказал Володин товарищ Губин. – Специально было подстроено.
– А Галилей сдрейфил, – продолжал Володя, – испугался. Положил руку на ихнее Евангелие и сделал заявление, что склоняет колени перед преподобным генералом инквизиции и клянется в будущем верить всему тому, что признает верным и чему учит церковь. Правда, он уже старичок был...
«Ба-ам!» – неслось с колокольни – «Ба-ам, ба-ам!»
– Ну ладно, пойдем, ребята! – сказала Галя. – А кстати, Устименко, тебе бы не мешало самому сделать такой докладик.
И они ушли все вместе, немного смущенные Володиной ученостью, сердитым блеском глаз и худобой.
– Учит, учит, – недовольно сказала Анохина. – Учитель какой выискался.
– Ты не говори, – возразил Борька Губин. – Он действительно товарищ и мыслящий, и читающий.
Отец приехал
Уже в передней, не зажигая света, по одному только запаху табака и кожи он понял, что приехал отец. Не сняв пальто, с воплем Володя бросился в его комнату. Афанасий Петрович сидел у стола в своей характерной позе – очень прямо – и читал газету. Он был в хорошо отутюженной, щегольски пригнанной гимнастерке с летными петлицами, и на рукаве его золотом отливали шевроны; ремень висел на спинке стула, и это означало, что отец совсем дома и никуда нынче не собирается. Они поздоровались за руку, как всегда; отец слегка прищурился и притянул к себе Володю. Поцеловаться им не удалось, они это не умели делать, но Афанасий Петрович слегка потискал сына и велел ему снять пальто и садиться ужинать. Тетка Аглая внесла из кухни сибирские пироги с рыбой. Глаза ее смеялись от радости, щеки так и пылали. Она без памяти любила брата, гордилась им и его приезды всегда превращала в праздники.
– Докладывай! – велел отец, выпив рюмку холодной водки.
Володя доложил, не солгав ни слова. Афанасий Петрович крупными руками держал кусок пирога и не отрываясь смотрел на сына.
– Врет он все! – воскликнула Аглая. – Не может этого ничего быть. Так учился, чуть не первый в школе...
– Причины? – спросил отец, пропустив мимо ушей восклицание сестры.
– Это после! – сказал Володя. – Но, коротко говоря, дело в том, что я твердо решил быть ученым.
Афанасий Петрович даже не позволил себе улыбнуться.
– Целые ночи занимается, – опять заговорила тетка, – книг натащил что-то ужасное, а теперь такой подарок... Врет, все врет!..
Попозже, когда, истомленная своим гостеприимством, тетка Аглая уснула, оба Устименки сидели рядом, и Володя слушал отца.
– Мне судить трудно, – говорил Афанасий Петрович, попыхивая папиросой. – Я человек неученый, я военный летчик, но предполагаю, что всякая наука должна иметь под собой фундамент. Вот, допустим, наше занятие – воздух. Казалось бы – ручку на себя, ручку от себя – все просто. Но однако же...
Они сидели рядом, и Володя не видел, куда смотрит отец, но чувствовал его серьезный, строгий и спокойный взгляд, как чувствовал своим худым, еще мальчишеским плечом его могучие мускулы. И испытывал спокойное и полное счастье. Этот человек с жестким профилем, с морщинами на обветренном лице, этот смелый и мужественный летчик был его, Володиным, отцом, и разговаривать с ним на равных, задумчиво подбирать нужные слова – какое это было ни с чем не сравнимое ощущение!
– Однако же простота эта, сын, не так уж и проста, – задумчиво продолжал Афанасий Петрович. – Конечно, чтобы делать только не хуже другого, особенно ничего не требуется, а чтобы на шаг, на пару шагов авиацию вперед рвануть, для этого бо-огатый фундамент нужен: рывком, нахрапом, нахальством ничего не добьешься. Это ты мне поверь, я человек пожилой, а ты только-только на жизненную дорогу собираешься вступать...