А тут обязательно — грязь, сырость…
И вдруг к нам поворачивает голову шофер, он только что пристроил машину у тротуара.
— Это все в наших руках, — говорит водитель. — Праздник можно и переменить…
Это звучит не только неожиданно, но и страшновато.
Был у нас в те годы приятель несколько постарше нас. Он люто ненавидел советскую власть, в особенности наших «дорогих вождей». Во всяком застолье он произносил свой излюбленный тост — поднимал рюмку и говорил:
— Чтоб они сдохли!..
Как-то мы уселись выпивать в Международный женский день, 8 Марта. Наш друг поднял рюмку и не без галантности произнес:
— Ну, за их вдов!
Я произношу ахматовские строки:
Темнеет аллея приморского сада,
Свежи и желты фонари…
Сама Анна Андреевна сидит на диване и посмеивается. А я продолжаю в мужском роде:
Я очень спокойный, но только не надо
Со мной о любви говорить…
Тут Ахматова смеется сильнее и даже на какое-то мгновение закрывает лицо руками.
Это было в тот вечер, когда я вернулся с концерта Вертинского и рассказывал Анне Андреевне, как он переиначивает ее стихи.
Я иду вдоль Манежа, справа Александровский сад и кремлевская стена… И так почти каждое утро. Это мой путь от остановки автобуса № 6 до старого здания университета.
И вот мне приходит в голову мысль: отчего я всякий раз иду именно с этой стороны, а не с другой, не по Моховой улице?.. Ответ прост: я подсознательно оттягиваю тот момент, когда станет видна цель моего ежеутреннего путешествия.
На Ордынке — торжественный ужин. Стол накрыт белой скатертью и сервирован со всем возможным старанием.
На диване рядом с Ахматовой сидит нарядный и важный гость. Это академик Виктор Владимирович Виноградов, Виноградыч, как называет его Анна Андреевна за глаза. Он, как всегда, пришел с женой Надеждой Матвеевной. Она дама, приятная во всех отношениях, но притом донельзя светская. На фоне ее милой болтовни реплики самого Виноградыча звучат особенно ехидно. Вот он смотрит на мою сверхскромную персону и произносит:
— Молодой человек, где вы учитесь?
— В университете, — отвечаю я, — на факультете журналистики…
— Да, да, — отзывается академик, — есть такой факультет… Только к университету, к науке никакого отношения не имеет…
Однорукий лысый человек, декан нашего факультета Евгений Лазаревич Худяков, доверительно смотрит на слушателей и произносит:
— Вот мы здесь все свои… Нету никого посторонних… И потому я могу вам сказать с предельной откровенностью: «Правда» — это наша лучшая газета…
Откровения подобного рода он во множестве преподносил нам на каждом занятии. Предмет, им преподаваемый, назывался прямо по Александру Зиновьеву: «Теория и практика партийно-советской печати». (И уж воистину где кончалась теория и начиналась практика, различить было решительно невозможно.)
Очевидно, чтобы бывать на факультете пореже, Худяков читал нам свой убийственный предмет по четыре часа кряду. Выдерживать это можно было только так: сесть подальше от лектора и положить на колени интересную книгу. И еще характерная деталь. Лекции эти всегда происходили в аудитории, называвшейся Большая зоологическая. Как видно, для классов «антропологических» наша «теория и практика» не вполне подходили.
Я благополучно окончил факультет журналистики в 1960 году, но никаких особенных знаний и навыков оттуда не вынес. Почти все предметы были никчемные, а преподаватели за редкими исключениями — ничтожные.
У нашего декана был любимый афоризм, который он повторял к месту и не к месту:
— Газету надо делать чистыми руками.
Один из факультетских острословов как-то заметил:
— Наверное, по этой причине Худякову и отрубили одну руку.
Мы идем по самой середине мостовой, но машины нас не обгоняют и никто не попадается навстречу — улица Ордынка совершенно пуста и разукрашена красными тряпками. Из репродуктора доносится бравурная музыка. Это 1 Мая.
Через полчаса начнется на Красной площади парад, и тогда по Ордынке покатят танки, пушки, ракеты… Здесь будет жуткий грохот, дым и вонь…
А потом возле мавзолея будет «демонстрация трудящихся», и сюда хлынут толпы оживленных людей с бумажными цветами и гирляндами столь же ненатуральными, как их патриотические чувства…
А пока Ордынка пуста, безлюдна на всем своем протяжении. И вот мы, вся наша компания, приближаемся к цели — к пивной на Серпуховской площади.
Тут тоже пока немноголюдно, два-три посетителя. Мы усаживаемся у окна, появляются пенные кружки, и старый официант Павел Яковлевич ставит на мраморный столик целое блюдо раков. Александр Нилин поднимает одного за красную клешню и произносит:
— Раки большие, как голуби…
Павла Яковлевича, официанта с Серпуховки, я запомнил на всю жизнь. Я всегда ценил в людях профессионализм, а он обладал этим качеством в высочайшей степени. Он работал в пивных с четырнадцати лет, и как работал!.. Павел Яковлевич, например, демонстрировал нам такой трюк — поднимал в двух руках дюжину пива, в каждой по шесть полных кружек.
С ним даже и разговаривать было необязательно. Он обычно стоял, прислонившись спиною к кафельной печке, — невысокий, стриженый, в белой официантской курточке. Достаточно было повернуть голову и только взглянуть на него, как он исчезал и тут же появлялся, абсолютно точно угадав не высказанное посетителем желание. Приносил пиво, раков, соленую рыбу, сухарики, моченый горох…
Однажды, помнится, у нас кончились деньги, а уходить не хотелось. Тогда кто-то предложил: не попросить ли у Павла Яковлевича взаймы?.. Эта фраза еще толком и произнесена не была, как сам старый официант приблизился к нашему столику и спросил:
— Может быть, вам в долг чего-нибудь подать?
XX
Мы сидим за чинным завтраком в доме Д. Д. Шостаковича. За столом сам композитор, его жена, сын Максим, я и еще два наших общих приятеля. Все молчат, тишина довольно напряженная. И тогда Максим обращается ко мне:
— Мишка, расскажи какой-нибудь анекдот, ты их все знаешь…
Реплика повисает в воздухе, молчание становится еще тягостнее.
А дело было так. Максим Шостакович устроил холостяцкую пирушку, которая затянулась далеко за полночь, и мы все остались у него ночевать. А рано утром нежданно-негаданно пожаловал с дачи Дмитрий Дмитриевич с супругой, и нас, заспанных и не вполне протрезвевших, усадили за табльдот.
Мой старый приятель Максим Шостакович — один из самых артистичных людей, каких я знаю. Темпераментный, живой, веселый, он не столько рассказчик, сколько «показчик», имитатор, и притом весьма наблюдательный. Если бы он не стал музыкантом, он мог бы быть замечательным актером. К сожалению, на бумаге невозможно передать почти ничего из того, чем он нас так веселил и радовал. Помню, например, как Максим изображал толстого болгарского полицейского, который завязывает шнурок на ботинке. Одну ногу поставил на стул, а наклонился к другой, той, что была на полу…
Или такой трагикомический этюд.
Максим изображал человека, который идет по улице и несет под мышкою маленький детский гробик. Навстречу ему незнакомая молодая женщина катит коляску с грудным младенцем. Прохожий деловито заглядывает в коляску и бодрым голосом спрашивает у оторопевшей матери: «Это кто у вас? Мальчик?.. Девочка?..»
В шестидесятых годах Максим Шостакович с компанией друзей смотрел какой-то жуткий фильм об Эрнсте Тельмане. Кульминационным местом этой ленты был такой эпизод. Гестаповцы ведут Тельмана по тюремному коридору. И там он случайно встречает другого конвоируемого узника — Димитрова.