Секретарь парткома сообщил, что многие люди, которые говорили с этой трибуны, в том числе председатель постройкома и секретарь горкома партии, разоблачены как шпионы фашистской разведки. Они вредили в промышленности и клеветали на честных людей, добиваясь их истребления...
Секретарь парткома зачитал перед рабочими список репрессированных. Список открывался фамилиями начальника комбината и его заместителя. Очередной же оратор, "лично занимавшийся проверкой прошлого ныне репрессированных лиц", доложил митингу, что Соснин - сын крупного капиталиста, обманным путем проник в партию, а его заместитель Кульдрим потомственный курдский князь...
Еще через неделю - новый митинг. На трибуне стояли улыбающиеся "капиталист" Соснин и "князь" Кульдрим. Секретарь райкома партии сообщил рабочим, что все выдвинутые против Соснина и Кульдрима обвинения ложные, а клеветники арестованы.
Платон Гордеевич уже был глух к новому событию. Ему казалось, что он стоит на краю пропасти...
Вчера прораб Мамчур послал группу "беломорцев" в доменный цех делать опалубку на бункерной эстакаде. Был там и Платон Ярчук. Закончился рабочий день, и плотники ушли в общежитие. А вскоре на домне загрохотал мощный взрыв. Не сразу выяснили, что взрыв этот, выведший из строя печь, результат того, что прогорел холодильник горна и жидкий чугун попал в воду.
Утром не вышли на работу начальник доменного цеха, начальник разливочных машин, некоторые доменщики. Не появился на строительной площадке и прораб Мамчур.
Последнее-то и потрясло Платона Гордеевича. Догадывался он, что арест Мамчура связан с тем, что тот посылал в доменный цех "беломорцев". Значит, дойдет дело и до плотников. Ведь, кроме того, что вчера плотники были на домне, опалубку фундамента печи тоже они мастерили...
И Платон томился в неизбывной тревоге. Сегодня бригада работала на новом блоке газоочистки, уткнувшейся в небо многоэтажным каркасом. "Беломорцы" таскали на себе трубы, доски, бревна, которые подъемник уносил вверх, на этажи, где копошились каменщики и трубопроводчики.
Платон гнулся, кряхтел под тяжестью и все думал. Думал до ломоты в висках. Но мысли не уносили его далеко; испуганно толклись вокруг мнящегося "черного дивана". Казалось, что вот-вот вспомнится что-то очень важное и нужное ему.
Шел за очередной ношей и посмотрел вверх. Увидел над головой прогнувшиеся провода высоковольтной линии, а на них - темную низку воробьев. Подивился неуязвимости птиц. Осенью поселковый мальчишка во время дождя сматывал поводок "змея" и мокрой ниткой задел провисший провод. Сверкнула ослепительно голубая вспышка в проводах, послышался треск, а мальчишка, будто споткнувшись, упал и не шевелился. Платон потом видел его мертвого, синего, с прикушенным языком... А воробьи вот сидят, ведут какой-то свой птичий совет.
И снова недалекий путь с ношей: на этот раз с длинной, режущей плечо трубой - черной и пружинистой. От штабелей к подъемнику, от подъемника к штабелям. А откуда-то, с верхнего этажа, с самого утра доносилась чья-то скоморошья песня - без смысла, без начала и конца. То затухала, то снова вспыхивала.
Вот и сейчас послышался гнусавый голос, настроенный на плясовой, ернический мотив:
Был себе, да не имел себе,
Затесал себе
Нетесаного тесана,
Бросил дома тестя и быка.
Тесть как начал пахать!..
Ото льда ко льду...
Вспахал день,
Посеял коноплю,
И уродили вербы...
Платон позавидовал чьему-то бездумному веселью и, чтобы отвлечься, стал мысленно повторять глупые слова песни:
Был себе, да не имел себе,
Затесал себе нетесаного тесана...
И вдруг кто-то властно позвал его:
- Ярчук!
Платон Гордеевич оглянулся. Увидел примелькавшегося рассыльного из постройкома. Хлопнув дверцей попутного грузовика, рассыльный направлялся к бригаде "беломорцев" - низкорослый, рыжеусый мужичок с пронырливыми глазами на розовом моложавом лице.
- Кто здесь Ярчук? - начальственно спросил он.
Почувствовав слабость в руках, Платон Гордеевич бросил на землю трубу.
- Я! - оробело откликнулся осипшим вдруг голосом.
- Собирайся в постройком! Сейчас будет попутная машина. - И рассыльный, заглянув в какую-то бумажку, снова завопил: - Тишкевич! Кто здесь Тишкевич?
"Ну вот, началось", - с неожиданным спокойствием подумал Платон, жалостно улыбнувшись.
Достал кисет с табаком, присел на груду известняка под единственным дубом, не спиленным на территории строительства. И только когда стал завертывать цигарку, увидел, что просыпает трясущимися руками табак.
- Кто здесь Тишкевич?! - уже издалека слышал сквозь грохот бетономешалок голос рассыльного.
"Судьба"... - с покорностью вздохнул Платон.
Закурил и с первой затяжкой вспомнил о Павле. На днях получил от него письмо с Кубани. Каждая строчка в том письме трепетала восторгом: приняли Павлика в летное училище... Эх, оставил Платон письмо в сундучке под замком. Найдут, прочитают и убьют радость Павла, на всю жизнь убьют. Напишут в училище об отце. Впрочем, если и не напишут, Павлу будет не легче: в каждой анкете есть графа о родителях... И что за время такое? Что происходит? Что?!
Силой вырвались из старого несправедливого мира люди и начали строить новый мир, сами обновляясь, изгоняя из себя корысть и темноту. Пришли в новую жизнь те, кто родился и научился мыслить до Октября. А сейчас у многих из них как бы спрашивают мандат о благонадежности, мандат на право пользования новой, их же руками построенной жизнью. Справедливо ли это? В чем виноват он, рядовой крестьянин Платон Ярчук? В том, что умеет приникнуть сердцем к земле и к людям, умеет понять шум ветра и голос птицы, оценить закат и восход, угадать погоду и время сева? В чем его обвиняют?
Всплыли в памяти, будто долетели издалека, слова, которые коснулись его сердца там, на черном диване: "...Выстреленную пулю вернуть нельзя... убить невинного - значит обеднить мир, посеять человеческую скорбь - и хоть клочок земли, но омертвить. Никого пусть не утешает, что память о человеке в вечности не вечна..."
Да, не вечна память о человеке... Но придет время, и жизнь заставит людей оглянуться на прошлое. И тогда одним станет стыдно и больно, а другим - страшно. Страшно станет тем, кто причастен к рожденному злу; некоторые будут притворяться, что ничего не помнят. Их придавит страх - за себя, за свое благополучие, за содеянное. Может, и сослепу содеянное... Случается ж беда, когда друга принимают за врага. Случается. Но есть предел, за которым такие слепцы уже не могут иметь никакого оправдания, предел, за которым становится ясно, что души у них куцые, как заячьи хвосты, сердца мелкие, будто скорлупы ореха, а мысли подстриженные, вправленные в стальные рамки неверия в человека. Страшна их холодная слепота!
А жестокость?.. Она ведь не всегда слепая. Тем более жестокость к мнимому врагу.
Придет время, когда те, кто родил жестокость, будут метаться во сне, мня себя на черных диванах, или в глухих, обитых войлоком подвалах, или за колючей проволокой... Это начнет вершить над ними запоздалый суд их совесть - суд праведный и суровый, но без жестокости.
Все будет! Платон знает, что настанет час, когда чистая совесть ясными глазами посмотрит каждому человеку в душу и скажет: "Сделай так, чтоб подобного никогда не повторилось. Сделай! Живи так, чтоб внуки и правнуки твои не стыдились твоего имени. Живи так!"
А Платон уже ничего не может сделать... Нет, он обязан что-то сделать. Он должен сделать такое, чтобы Павел - кровь его и часть его сердца - не носил клички "сын врага народа" и не терпел беспощадного шторма людского презрения.
Или, может, он, Платон, слишком мелко судит о жизни? Ведь в каждом большом деле могут быть прорехи.