Лосев - Тахо-Годи Аза Алибековна 36 стр.


Да и обидно было заведующему кафедрой. Он диссертацию на латинском языке, кстати сказать, последнюю в России, защитил в самую революцию в Московском университете, по риторике Овидия, знаток был латыни, прошел старую муштру классическую, старше был Лосева, а вот пришлось приспосабливаться, крутиться, объединяться с молодыми партийными неучами, самому вступать в эту проклятую, но такую нужную партию, интриговать, губить прежних коллег, перессориться со всеми стариками и однолетками. Знаменитые старики, академики М. М. Покровский, С. И. Соболевский, И. И. Толстой, терпеть не могли партийного Дератани, не выносили его С. И. Радциг, Н. А. Кун, Ф. А. Петровский, А Н. Попов и др. В ИФЛИ, цитадель советской гуманитарной науки, не пускали, а он, окопавшись в МГПИ, в партийных кругах наркомата просвещения, в околоцековских чиновничьих службах, презирал в свою очередь бывших учителей и сотоварищей. Да еще откуда ни возьмись свалился на голову младший коллега все из того же Московского университета, неугомонный и очень подозрительный Лосев, с совершенно испорченной биографией, закоренелый идеалист, беспартийный, тайный антисоветчик. Еще удивительно, как о нем заботятся верхи. Перевели со своей ставкой в Пединститут имени Ленина, чтобы он там, как и в университете, соблазнял своими идеями незрелую молодежь.

На первых порах хотелось тишины, и даже в гости ходили несколько раз друг к другу. И жен у обоих звали одинаково – Валентина Михайловна.

Но тишина быстро кончилась. Особенно же после истории с защитой диссертации некоей приезжей Новиковой. Народ невежественный, но зато партийный считал удобным спрятаться под опеку профессора Дератани. Так и здесь, предстояла защита, и, конечно, не хуже мифологического коршуна терзали бессмертного Прометея. Лосев же как назло выступил с большим крамольным докладом о проблеме неподлинности эсхиловского «Прометея». Проблема серьезнейшая до нынешних времен, ею занимаются выдающиеся умы и очень сомневаются в авторстве Эсхила,[265] относя эту драму к концу V века до н. э. Если даже с ними не соглашаться, с выдающимися учеными, все равно интересно и поучительно изучить все

и contra, весь так называемый «прометеевский вопрос». Но официально в советской науке запрещено даже упоминать об этом. Маркс назвал мифологического Прометея «первым мучеником в философском календаре». Эсхил – первый великий трагик. Значит, дошедший до нас «Прометей прикованный» принадлежит Эсхилу. Подумайте, какова логика!

Смущенно выслушали доклад Лосева. Поняли одно – здорово он знает греческую трагедию. Значит, быть ему оппонентом у Новиковой.

Диссертация эта кандидатская была жалостная, вульгарно-социологическая, конечно, по русским переводам. Языков ни древних, ни новых диссертантка не знала. Для вящей учености пыталась сослаться на английское издание текста и смехотворно перевела в перечне действующих лиц (дальше она не пошла) английское minister – слуга, прислужник, как «министр». Гермес оказался министром Зевса. Я сама читала эту диссертацию и делала выписки из нее, они у меня, как и отзывы Лосева, хранятся.

Дератани боялся провала. Защищали тогда на Ученом совете факультета, где много было солидных ученых. Решил воспользоваться авторитетом Лосева, уговорил выступить его оппонентом. Скрепя сердце А. Ф. согласился. Не мог отказать. Дал отзыв кислый, но в итоге, как делают в сомнительных случаях, все-таки положительный.

Новикова держала себя на заседании Ученого совета вызывающе, отвечала оппоненту грубо, передергивала его аргументы, даже делала политические выпады. Ну как же, известный идеалист (Боже, кто только не попрекал этим «грехом» Лосева) не может понять революционной трагедии, он вообще и Прометея-то эсхиловского отрицает, эдакий крамольник. А. Ф. отвечал сдержанно и вежливо. Но дома, поразмыслив и поняв, что дал согласие на отзыв против совести, решился на опасный шаг. Просил совет собраться и выступил там с отказом от собственного отзыва.

Присутствовать при этом самоубийстве было невыносимо. Сердца наши с Валентиной Михайловной истекали кровью. Страшно было смотреть на белого после бессонных ночей человека, душа которого металась между научным долгом, совестью и собственным благополучием на кафедре.

Голос Лосева был тверд, он принял решение и не отступил от него, как ни ополчались, издеваясь над его поступком, Дератани и Тимофеева (парторг кафедры) в маске служителей истины, клеймя чуть ли не предателем научной добросовестности. Лосев не просто произвел сенсацию на совете своим отказом, раскрытием глубокого невежества диссертации и причинами, по которым он вынужден был дать положительный отзыв, он многих членов совета привел в смущение. Иные из них задумались и прозрели. Хотя бы тот же молчаливый, мрачноватый Вячеслав Федорович Ржига, великий знаток древнерусской литературы и других славянских,[266] или Борис Иванович Пуришев, ставший нашим неизменным гостем и другом, тоже немало страдавший, Иван Григорьевич Голанов, сам в 30-е годы под арестом и выслан.[267] А другие – осуждали, иронизировали, ехидничали. Но главное – это был открытый вызов заведующему со всеми его креатурами и союзниками. Отныне мира быть не могло. Дератани и Тимофеева в средствах не стеснялись, писали тайные доносы на Лосева, а тут стали открыто действовать против него и против ему сочувствующих.

Кафедра была приведена в боевую готовность. Главную роль играла парторг кафедры доцент Н. А. Тимофеева, оплот заведующего. Она четко делила всех на материалистов и идеалистов, друзей и врагов народа, но любила пококетничать, произнося в нос, на французский манер слово «жанр». Она считалась местным специалистом по жанру романа. Спорить с ней было опасно. Все трепетали, ибо партком с его интригами была ее стихия. Не могла противиться главной паре Г. А. Сонкина, член ВКП(б). Защитила она диссертацию по Горацию в мою бытность (оппонентом, вполне благожелательным, был Лосев). Она – вдова известного военачальника времен гражданской войны – Михайловского, с высокими связями. Ей поэтому прощали образованность, знание языков, деликатность. Человек она в глубине души страдающий. Должна защищать общую «линию», вступает, бедная, в противоречие сама с собой, Лосева боится, но уважает. А еще больше боится Дератани и Тимофееву.[268]

Есть еще тоже бывший ученик Дератани – некто Генрих Борисович Пузис, так сказать, друг кафедры. Его призывают для разного рода обсуждений и отзывов и, если надо, избиений. Высокий, толстый, нескладный, как будто всегда небритый, похожий на жабу. Юдифь Каган однажды после того, как он пожал ей руку, долго мыла и терла ее. «Как жабу подержала в руках» – ее слова.[269]

Есть еще Н. М. Черемухина, доцент-искусствовед, ученый секретарь кафедры. В прошлом – дочь состоятельных родителей, получила прекрасное образование, юность проводила за границей – в Греции, Италии, на Крите. Много всего знает, но в голове полная путаница. Как удержаться среди злодеев и остаться человеком. Она боится всех, но, хорошо знаю, Лосева уважает, а меня даже любит, храня нежную память о моем отце, у которого она работала. Это она, когда был костюмированный бал в нашей школе, привезла моему брату, Хаджи-Мурату, великолепный албанский костюм (точно по портрету Байрона из брокгаузовского издания его сочинений). Он был тихо взят из запасника Музея народов СССР, где основателем и директором был мой отец. Там были кремневые инкрустированные перламутром и серебром пистолеты, а кинжалы были наши, отцовские, поясом служила старинного переливающегося шелка шаль моей бабки, матери отца. Н. М. Черемухина – та самая, которая однажды с апломбом провозгласила на заседании кафедры: «Человек – это звучит горько», выразив, по Фрейду, подсознательное личное ощущение своей погубленной жизни.

На кафедре тихо сидели молчаливые аспиранты, Миша Аккерман, Аня Горштейн, сдававшие кандидатский минимум. Неизменно поддерживала Лосева живая, бойкая Валя Гусятинская (она защитила потом у А. Ф. диссертацию по Феокриту), одинокая жизнь которой, хотя сама Валентина Семеновна теперь доктор наук и профессор, в общем не удалась.

Для сокрушения Лосева призывались и студенты классического отделения. Не все ведь любили своего профессора, хотя он со всеми возился, читал замечательно греческих авторов, Гомера, мифологию, давал книги.

Со студентами Дератани и Тимофеева заигрывали, соблазняли демагогией, так что споры и скандалы расходились кругами. Некий Кузнецов очень усердствовал (его я запомнила) и еще Лия Тюкшина, хоть и студентка, но уже член ВКП(б). Сама из деревни, взятая на воспитание симпатичной семьей Чеховых (не родичей Антона Павловича), одна из дам которых работала вместе с Валентиной Михайловной на кафедре в МАИ. Мне приходилось забегать в их деревянный дом в Гагаринском переулке (он давно уже снесен). Благодаря Валентине Михайловне эту девочку Лию устроили на классическое отделение. Дератани и Тимофеева основательно с ней поработали, и она, так скромно улыбавшаяся («Какая у нее хорошая улыбка», – говорила Валентина Михайловна), стала одной из верных помощниц партийных деятелей факультета в травле Лосева. Но зато это открыло ей всю дальнейшую карьеру. Диссертация, заведование кафедрой (русский язык для иностранцев, если не ошибаюсь), твердое положение в МГПИ, профессура, – от прежней провинциальной девочки ничего не осталось. Да и фамилия другая, звучная, замуж вышла, стала Дерибас.[270]

На одном из последних юбилеев А. Ф. поздравляла его от лица своей кафедры. Тяжело было смотреть и слушать.

Но были и ярые сторонники Лосева – Виктор Камянов и Петя Руднев – старшекурсники, и младшие – Олег Широков и Леня Гиндин – все талантливые ребята, честные, совестливые. Их судьба дальнейшая тоже об этом свидетельствует. Многим был знаком известный критик Виктор Камянов, но мало кто знает, что он по образованию филолог-классик, учился у Лосева. Петр Александрович Руднев – известный стиховед, был в свое время гоним, все-таки защитил диссертацию, горячо поддержанную Лосевым и М. Л. Гаспаровым, работал у Ю. М. Лотмана в Тарту, профессорствовал в Петрозаводске, у него и жена Лидия, и сын Вадим – стиховеды. Всю жизнь мы с Алексеем Федоровичем и потом я одна – с Петей близкие друзья. Всю жизнь друзья с О. С. Широковым (до сих пор хранится его курсовая за II курс у нас дома) и женой его, тоже ученицей Лосева, всегда помогали, чем могли, друг другу, многое нас связывает глубоко. О. С. Широков – профессор на филфаке МГУ. Прекрасным ученым был (печально говорить «был», скончался в 1994 году) Леня Гиндин, доктор наук и профессор Института славяноведения и балканистики РАН, сам учитель многих учеников. И тоже всю жизнь мы друзья.[271]

Этих младших, когда Дератани закрыл классическое отделение в МГПИ и ушел заведовать кафедрой в университет (это особая история), перевели на классическое отделение филфака МГУ, которое они окончили.

Между тем среди всех неурядиц, скандалов, объяснений, избиений надо было сдавать кандидатский минимум, диссертацию готовить, наукой заниматься, Алексею Федоровичу и Валентине Михайловне помогать. Как-то само собой получилось, что спецвопрос по философии мне придумал А. Ф. Предложил рассмотреть изменение жанров греческой литературы в связи с эволюцией общества и личности. Обдумывали мы это, сидя на порожках опарихинского домика, еще летом 1945 года. Тогда же придумал А. Ф. мне тему диссертации – изучить поэтические тропы поэм Гомера и постараться объяснить их мифологические корни, выделить их, исторически сложившиеся еще в родовом обществе. Работа очень конкретная, вся основанная на внимательном изучении текста, но вместе с тем и на изучении трудной теории поэтического языка – этого Kunstsprache, и огромной об этом литературы. Темы минимума и диссертации утвердили еще до больших скандалов на кафедре, и мой официальный руководитель (он всеми аспирантами руководил) Н. Ф. Дератани забыл о моих научных делах, так как их заслонили совсем не научные коллизии.

Минимум по философии сдавала я Э. Кольману, старому деятелю Коминтерна, чешскому коммунисту, попавшему в немилость и подвизавшемуся в МГПИ. Э. Кольман был странный человек. Он почему-то писал Лосеву, даже пытался приглашать его к философскому сотрудничеству, общался с ним и как-то вел себя не очень ортодоксально. В институте все его почитали и побаивались. Он мог снова очутиться вблизи высших властей.[272]

Аспиранты трепетали перед экзаменом, хотя все готовили традиционные известные вопросы по истории философии. Мой спецвопрос заинтересовал Кольмана, и он так увлекся, что долго обсуждал со мной, к удивлению молчаливой комиссии, тонкости жанровых своеобразий и философских школ в Древней Греции. Поставил он мне пятерку и был страшно как-то оживлен, доволен. Кстати сказать, по марксизму-ленинизму я схватила едва-едва тройку, потом пересдала на четверку. Не хотелось учить – и все тут.

После экзамена среди аспирантов прошел забавный слух, что Тахо-Годи сдавала Кольману спецвопрос на английском языке. Это был, конечно, вздор. Но Кольман с акцентом говорил на русском, а я многие вещи разъясняла, ссылаясь то на немецкие, то на английские источники, и тут произошла какая-то аберрация. Правда, мои сотоварищи по аспирантуре и общежитию не раз просили меня писать письма по-английски (тогда почему-то стали получать из Англии от студентов письма). Я английский любила, хорошо его знала, как и французский, почти с детства, и вообще питала страсть к языкам. Сама учила итальянский, испанский и польский, по совету своего дядюшки, любившего польских романтиков. У меня от дяди сохранились словари, грамматики, прекрасные антологии. Потом пришлось всю эту лирику забросить, сохранить языки только для научного употребления. За границу не посылали, осталась без разговорной практики, хотя когда-то бойко говорила, чему есть свидетели. В общем, философию сдала успешно. Но это полдела.

Материалы по Гомеру А. Ф. предписал мне взять с собой, когда я поехала в очередной раз к маме на Кавказ. Там, каждый день, сидя под сенью древес, среди аромата роз, жужжания пчел, под синим небом в нашем маленьком садике, напоминающем по своей интимной замкнутости и благоуханию какую-то живую декорацию к идиллиям Феокрита, я читала Гомера.

Стояла блаженная жара и блаженная тишина. Никто не мешал. Как будто мир отгорожен навеки и его вообще не существует. Как-то раз это уединение нарушил мой сотоварищ по аспирантуре (он был зарубежник) Сергей Гиждеу. У него во Владикавказе жили родичи, хорошо всем известный знаменитый офтальмолог профессор Гиждеу, и Сережа приехал его навестить. Зашел ко мне, и мы с упоением беседовали о поэзии, особенно вцепились в Рильке, которого наше поколение тогда еще не знало, а мы уже читали его по-немецки.[273] То вдруг появилась моя подруга Юдифь. Она участвовала в экспедиции геологов под руководством своей матери Софьи Исааковны, которая многие годы преподавала в Институте нефти и газа имени Губкина, была опытным геологом. Эти последние очень любят места под Владикавказом для практики студентов. Знаю наверняка, так как другой геолог, наш друг, профессор Павел Васильевич Флоренский, старший внук о. Павла, не раз вывозил студентов в наши края и даже как-то прихватил туда с собой мою маленькую тогда племянницу Леночку, о чем она красочно вспоминает.

Так вот, Юдифь отправлялась потом дальше по Военно-Грузинской дороге в Тбилиси (она даже изучала грузинский язык), а все ехавшие туда всегда проезжали через Владикавказ – начало этого двухсоткилометрового пути.

Хорошо и как-то духовно-родственно было встретиться с Юдифью вне институтских стен, всей этой учебной сутолоки и неприятностей. А вообще жили мы достаточно уединенно. Время от времени я вспоминала рассказы Лосевых о том, как они в 1936 и 1937 годах тоже проезжали Владикавказ, отправляясь в далекое путешествие, и жили, оказывается, несколько дней на Ингушской турбазе. Она же помещалась напротив нашего особняка (Осетинская ул., 4), бывший дом (а внутри – настоящие дворцовые апартаменты) миллионера из Грозного, нефтяника Тапы Чермоева.

Назад Дальше