Лосев же за последующие годы так приучил советских читателей и издателей к Платону, что Платона стали называть, посмеиваясь, «нашим советским идеалистом» и даже с каким-то оттенком любования. Вот мы-де какие передовые. Даже отпраздновали 22 мая 1973 года в Институте философии АН СССР 2400 лет со дня рождения Платона, «великого древнегреческого философа». Так и сказали. Выступил А. Ф. с докладом «Мировое значение Платона». Были доклады Ф. Кессиди, В. В. Соколова, И. Д. Рожанского, молодого Сергея Аверинцева. За столом президиума сидела я рядом с А. Г. Егоровым, академиком, официальным главой эстетики в пределах АН (когда-то мы учились вместе в Пединституте им. Либкнехта, он – на курс старше и был близок к Б. А. Грифцову) и с нашим другом А. А. Аникстом. Заседание осенял мраморный бюст Платона, добытый с большими трудами. Вот до чего дошли, виданное ли прежде такое событие? Сборник выпустили, правда, в 1979 году, где А. Ф. написал статью «Платоновский объективный идеализм и его трагическая судьба». Меньше чем на трагедию Платон рассчитывать не мог.
С обсуждения Платона завязалось наше знакомство с Арсением Владимировичем, большими друзьями стали мы. Не раз в трудных случаях помогал Алексею Федоровичу советом и делом Арсений Владимирович, писал о нем, агитировал в философских и литературных кругах, приобретал новых почитателей Лосева.
Но вот сообщили мне на дачу, что скончался Арсений Владимирович. Позвонила его жена, Искра Степановна, передала о своем горе и просила меня помолиться о покойном. Господи! Опять потеря невыносимая. Череда потерь: Юрий Кашкаров, Г. К. Вагнер, Саша Михайлов и теперь Арсений Владимирович. Куда же все уходят, как оставляют нас? Только и надеешься на их помощь оттуда.
Наконец вышел в издательстве «Искусство» второй том ИАЭ. Все произошло благодаря Александру Ивановичу Воронину (Саше Воронину в обиходе), который стал заведовать редакцией эстетики и взял на работу симпатичных молодых людей – Юрия Даниловича Кашкарова, Сергея Михайловича Александрова, Галину Даниловну Белову, подрабатывал там и Александр Викторович Михайлов, появился чуть позже Владимир Сергеевич Походаев, был одно время Барабанов, но за диссидентство его быстро убрала администрация. Все они для нас, конечно, Юры, Сережи, Гали, Саши, Володи и таковыми остались навсегда. Сам Саша Воронин – вот новый удивительный образец советского чиновника – понимает Лосева, душа добрая, бесхитростная, а глаза синие, о таких только читала и, глядя на него, поняла очарование густой синевы, в которую нельзя не влюбиться.
В делах же Воронин предусмотрителен, деловит, его высоко ценят в верхах, проходимцев и лжи не терпит. На всякий случай он заранее заготовил и подписал с Алексеем Федоровичем ряд договоров на будущие тома ИАЭ. И был прав. Его повысили по службе, потом отправили в Чехословакию на издание международного печатного органа (по-моему, «Проблемы мира и социализма»), а там он не выдержал лицемерия и насилия советских властей. Душа не стерпела, и, напившись вдребезги (для русского человека пьянство – протест), под Новый год дал он себе волю – нахулиганил. Говорили, что бутылкой из-под шампанского разбил стекло какой-то высокопоставленной машины или написал обломком бутылки на ветровых стеклах важных машин у подъезда заветное русское слово из трех букв. Так или не так, не могу утверждать. Знаю только, что душа его не выдержала и протестовал, как мог. Срочно отправили в Москву, проработали, наказали, но, как номенклатуру, оставили, дали новое место на кормление, главный редактор издательства «Изобразительное искусство», а потом – и того больше – заместитель главного редактора издательства «Мысль». Там уже, в конце 70-х, я с ним встретилась, когда думали печатать громадный труд Алексея Федоровича о символах. Сидел он при открытом летнем окне, в синей рубашке, смотрел ласково синими глазами, все готов был сделать. Потом как-то внезапно заболел тяжело, оказался рак, и умер бедный Саша Воронин. Погубила его советская жизнь. Оказалось, что душа этого человека была не только доброй и простой, но еще и хрупкой.
Спасибо этому нашему благожелателю и помощнику, с его помощью, но уже без него, при других заведующих, пошли следующие тома ИАЭ, кончая восьмым.
С Юрой Кашкаровым крепко сблизились, знали о его непростых отношениях с матерью, Елизаветой Федоровной, о его любви к бабушке (по отцу), о казачьих ее корнях, о родных Юрия, оказавшихся в эмиграции в Соединенных Штатах, в Австралии, о его родственных связях с Г. К. Вагнером, выдающимся искусствоведом, который двадцать лет отбыл в лагерях, а потом прославился своими реставрациями знаменитых соборов во Владимире и как знаток русского искусства, древнего и нового. Юра по образованию был историк, он жил прошлым, видел в нем своих предков, усиленно восстанавливая выкорчеванное советской властью генеалогическое древо своей семьи. Знаниями обладал богатыми, все переплетения родовых ветвей знал наизусть, дружил с людьми «бывшими», пострадавшими, пережившими крушение своих усадеб, имений, близких, но сохранившими память о прошлом, которое так горячо любил Юрий. Он-то нас и познакомил с семьей С. В. Бобринской, внучки Антонины Николаевны Трубецкой, сестры братьев князей Трубецких, Сергея и Евгения, выдающихся деятелей русской культуры. Юра мог бесконечно разбирать родственные связи Марии Алексеевны Бобринской, урожденной Челищевой, и ее супруга, покойного профессора Николая Алексеевича, доводя его родословную до императрицы русской, матушки Екатерины, и восхищаясь тем, что сам Алексей Степанович Хомяков – по прямой линии предок нынешнего Алеши Бобринского, сына Софьи Владимировны.
А то он приходил с рассказами об еще одной замечательной женщине, Анне Васильевне, вернувшейся из лагерей. Анна Тимирева (по первому мужу), Книппер (по второму), дочь знаменитого русского музыканта, дирижера Сафонова (родом донского казака), возлюбленная адмирала Колчака. Юру умиляла твердость молодой красавицы до последней минуты быть рядом с любимым, слышать, как его повели на расстрел, передать ему последнюю записочку, быть верной его памяти. Он хранил какие-то старинные бумаги, рукописи, документы, необходимые для его собственных сочинений, которые тщательно скрывал. О большом писательском даре Юрия узнали мы позже, когда он в 1977 году неожиданно для всех эмигрировал за границу, очутился в Соединенных Штатах (там доживали век две его двоюродные бабки, одна – на востоке страны, другая – на западе), познакомился с Романом Гулем, издателем «Нового журнала», основанного в войну русскими эмигрантами, перебравшимися из Европы в Штаты. Сначала как член редколлегии, а после смерти Р. Гуля полноправным главным редактором издавал Юра этот интересный журнал. Тогда, в начале 90-х, он выпустил наконец свою книгу «Словеса царей и дней», которую я прочитала дважды, сначала, как говорят, запоем, а потом медленно, внимательно, не желая отрываться ни на минуту, и поняла, какого прекрасного русского писателя мы потеряли. Вставала живая Русь,[313] от жизнеописания святого Исаакия из Киево-Печерской лавры, через Смутное время, к нашей, не менее смутной и запутанной жизни. Вспомнил в этой книге Юра о своем паломничестве на Афон, мечтал он поселиться там, остаться навсегда (и мне об этом говорил), но не успел – умер. А Лосева в «Новом журнале» успел напечатать: и «Диалектику мифа», и повесть «Метеор», и статьи к 100-летию Алексея Федоровича, и даже стихи. Печально – вышли они уже после смерти Юрия. Но слово сдержал – напечатал. Умер Юра на аэродроме, отправляясь в Москву, сознавая, что умирает. Приготовил место для могилы рядом с бабушкой на даче в Сходне, даже плиту с надписью положил, оставалось число поставить. Все предусмотрел. А как рада бывала я, встречая Юру солидным издателем у нас на Арбате и на кладбище 24 мая у Алексея Федоровича с начала 90-х. Кто думал, что проживет так недолго. А он это даже предугадал.
Почему-то все друзья-издатели считали, что Лосев закончит свою эстетику на VI томе. Пришел к нам Юрий однажды вечером, стянул с головы вязаный колпак, уселся и стал говорить об отъезде «туда». «А как же ты меня покидаешь!» – горестно воскликнул Алексей Федорович. «Ничего, – ответил Юра, – это еще не скоро. Вот завершим работу с VI томом и уеду». Уехал он раньше, чем вышел том, но действительно все подготовил. После его отъезда стала распадаться дружная компания в редакции. Ушел Сережа Александров, ушла Галина Даниловна, уже стал известным и не подрабатывал там Саша Михайлов. Остался один абориген – Володя Походаев, тихий, скромный, всеми покинутый. Как же – том VI вышел, можно хоть редакцию закрывать. Не знали еще, что предстоит длинная история с VII и VIII, каждый в двух книгах. Но это в будущем, до которого мне пока не добраться.
Большие изменения произошли в институте, где работал Алексей Федорович. Там закрыли кафедру классической филологии, которой после ухода Н. Ф. Дератани заведовала Тимофеева. В конце 50-х годов она попыталась изгнать Лосева и лишила его всех курсов, но, как я уже писала, мы обратились к академику М. Б. Митину и в конце концов Лосеву вернули штатное место. Работать ему пришлось на кафедре русского языка, куда перевели и Тимофееву после закрытия кафедры. Заведовал там старый знакомец профессор И. Г. Голанов (бывший арестант, как и Лосев). Алексей Федорович влачил жалкое существование, занимаясь греческим и латинским с аспирантами кафедры.
Группа приходила к нам домой, занятия начинались в шесть вечера. До этого, с двенадцати или часа дня, Алексей Федорович работал над своими книгами до пяти часов. Спал он, как всегда, плохо, со снотворным, вставал поздно, не раньше 11, засыпал под утро, не от снотворного (оно давно не помогало, но он его пил, увеличивая дозу), а просто от усталости изнемогший организм все-таки засыпал. Мешали сну мысли, все надо было продумать к приходу так называемого секретаря, которому Алексей Федорович диктовал за ночь обдуманное прямо набело, так чтобы можно было отдать машинистке.
Заниматься с аспирантами он любил и свои занятия вел артистически, живо, весело, сообщая столько и такие сведения, которые аспиранты ни от кого не могли получить. Он разработал курс сравнительной грамматики индоевропейских языков, куда входили санскрит, греческий, латинский, старославянский. Вот когда пригодились давние курсы, изданные профессором Поржезинским. Но мы следили за наукой и выписывали из-за границы новые пособия, учебники, исследования, чтобы быть во всеоружии. Понимая, что часы ограничены, Алексей Федорович соорудил интересные и полезные таблицы, где вся система склонений была продумана до мелочей, постепенно дополняясь, исправляясь и уточняясь. Таких таблиц накопилось много, так как надо было раздавать ученикам и все время их обновлять. Они принимали все более громоздкий характер, так что в каждой клетке можно было найти сразу ответ на все вопросы. Исправление и переписка таблиц происходили до последних дней Алексея Федоровича. По-гречески занимались по грамматике Соболевского, делали 42 параграфа до глаголов, латинский – по Попову, для заочников. Это было большим подспорьем аспирантам, так как преподавание шло с упором на проблемы сравнительного языкознания. Но все-таки для Лосева это была детская игра, не для его размаха. Курсы античной литературы, которые он читал на литфаке и деффаке, сокращались, забрала эти часы Тимофеева, еще сохранились кое-какие семинары по античной литературе и ее связям с русской и зарубежной, студенты любили их, делали доклады, писали прекрасные работы (некоторые у нас сохранились), но и это постепенно ликвидировали.
Не знаю, чем бы кончилось пребывание Алексея Федоровича в МГПИ имени Ленина, если бы не настоящий переворот, происшедший в начале 60-х. Министерство слило два пединститута – Городской и МГПИ имени Ленина. В конце войны с МГПИ слили Пединститут имени К. Либкнехта, так что в Москве осталось только два – МГПИ имени Ленина и Областной пединститут имени Крупской, где с 1949 по 1958 год проработала я, перейдя в 1958 году в Московский университет.
В институт пришли новые люди. Главное же – пришел известный профессор Иван Афанасьевич Василенко, деятельный, энергичный, с живым умом, чутко понимающий новые задачи науки. Не знаю, каков он был раньше, но здесь повеяло свежим ветром. На все кафедры факультета языка и литературы пришли новые люди, и чтобы никого не обижать, открыли новые кафедры – две кафедры литературы, две кафедры языка; о других факультетах не знаю, но там тоже должно было многое измениться, так как Городской институт имел сильную профессуру. Так, профессор Василенко стал заведующим кафедрой общего языкознания, а кафедра русского языка оставалась, как была прежде. К себе на кафедру Иван Афанасьевич сразу перевел Алексея Федоровича, но заодно и латинистов – Тимофееву и Сонкину, которые тихо сидели, зубря со студентами элементарную грамматику, и не смели ни в какие дела кафедры вмешиваться.
На страже интересов Ивана Афанасьевича стояла его вторая жена Ирина Матвеевна (первая – скромная и ученая дама, тоже языковед, скончалась) в должности зав. кабинетом и старшей лаборантки. Ирина Матвеевна – веселая, всегда оживленная, по сравнению со своим мощным супругом (он был поистине огромен) казалась воробушком, но характер имела твердый. На кафедре царил строгий порядок во всех делах. На первом месте стояла наука, и здесь Иван Афанасьевич стал верным союзником Лосева. Алексей Федорович, собственно говоря, на первых порах один начал разрабатывать проблемы теоретические, общее языкознание; он делал лицо кафедры своими работами, которые уже начал печатать в разных сборниках.
Василенко тотчас же дал Алексею Федоровичу руководство аспирантами. Это требовало времени, умения выбирать темы, разработки. Я всегда поражалась, как Алексей Федорович работал со своими подопечными, как из русских глаголов с приставками, из суффиксов и, казалось бы, ничем не примечательных служебных словечек он сумел делать нестандартные диссертации, действительно отвечавшие на вопросы общего языкознания. Среди первых аспирантов были Нина Павлова, Рита Михайловна Трифонова, Ирина Андреева.
Они были не только ученицами, но и многолетними друзьями. Давал Алексей Федорович темы по истории языкознания. Так, одну из аспиранток он направил на изучение грамматики Барсова (XVIII век). Работа оказалась настолько плодотворной, что, когда пришло время издать в Академии наук замечательный труд Барсова, его поручили бывшей диссертантке Алексея Федоровича.
Иван Афанасьевич буквально заставил Лосева участвовать в конкурсе института на так называемую Ленинскую премию и выставил на конкурс «Общую теорию языковых моделей» (1968), труд примечательный, один из результатов длительной работы Алексея Федоровича над проблемами структурализма, которыми он начал заниматься и заодно критиковать, изучая тезисы всех конференций, все тартуские сборники и множество исследований. Книга Лосева получила премию.[314]
Более того, Василенко охотно отпускал Алексея Федоровича на научные Всесоюзные конференции по классической филологии, где Алексей Федорович мог общаться с ученым миром. Он становился известен благодаря большому количеству печатных работ, с ним начинали считаться филологи-классики, которые от него раньше открещивались как от философа.
Так, мы ездили летом 1966 года совершенно замечательно (вместе с Ольгой, нашей домоправительницей) в Киев. Там на конференции филологов-классиков познакомились и подружились с зятем Симона Георгиевича Каухчишвили, патриарха грузинской классической филологии, ученика Дильса, двадцатидвухлетним Рисмагом Гордезиани (теперь уже выдающийся ученый); его Алексей Федорович защитил от нападок всегда готового на критику профессора В. Н. Ярхо. Познакомились с Ираклием Шенгелия и Александром Алексидзе (из знаменитой семьи режиссеров, художников, актеров), другом Рисмага. Он занимался византийской литературой, и я через много лет была в Тбилиси оппонентом на его докторской. Бедный Алик: сначала скончалась неожиданно его жена, прекрасная пианистка, а потом, также скоропостижно, и он, оставив сиротой маленького сынишку.
В Киеве встретились с Н. С. Гринбаумом (я потом оппонировала на его докторской), с его другом В. В. Каракулаковым (умер в расцвете сил), с петербуржцами Н. А. Чистяковой (муж ее Н. Н. Розов, замечательный знаток древнерусских рукописей, родственник знаменитого диакона времен патриарха Тихона, Константина Розова), Н. В. Вулих, И. М. Тройским и многими другими. Но главного нашего друга А. И. Белецкого уже не было в живых, и Киев с моими давними сердечными воспоминаниями померк. Все миновало. Все умерли – и Булаховский, и Гудзий, да и мой дядюшка Леонид Петрович – все вместе. Учились они в Харьковском университете. Ушли прелестница Нина Алексеевна (первая жена Андрея) и ученая скромница Татьяна Чернышева (вторая жена). А ведь мы с Андреем летом 1966 года ходили под окна родильного дома, чтобы хоть мельком увидеть Таню с младенцем Машенькой. Умерла Таня, покинутая близкими, и Андреем, и Машей (уже взрослой), остались только ученики. В 1995 году не стало и самого Андрея Белецкого. Умер, заранее передав (что-то уже предчувствовал) свою великолепную библиотеку кафедре классической филологии Тбилисского университета, ее заведующему, профессору Рисмагу Гордезиани. Так окончились счастливые времена.