Лосев - Тахо-Годи Аза Алибековна 56 стр.


Конец неоплатонической философии, а значит, и эстетики, связан с личностью Дамаския, схоларха Афинской школы, в сочинении которого (а ведь это V–VI века) наиболее ощутима не только система Прокла, но и древнее гераклитовское начало, что указывает на единство исходных и конечных позиций античной мысли на пороге нового мира. Это, как пишет А. Ф. Лосев, «последняя улыбка умиравшей тогда античной философии, которая уже чувствовала свой смертный час и в связи с тысячелетними усилиями античной мысли могла только улыбаться по поводу скоротечности и обреченности всяких человеческих усилий» (с. 340). Была, продолжает автор, «осознана вся сущность бытия как всеобщая и вечная картина бурлящей своими противоречиями действительности. Исходный чувственно-материальный космос был осознан до конца и в своей красоте и в своей безвыходности». Вот почему со страниц Дамаския «веет безрадостностью, но и беспечальностью. Как в вечности. Потому и улыбка» (с. 367).

Не менее важны для понимания «Истории античной эстетики» терминологический принцип, изучение эстетики в слове, в имени.[347] А. Ф. Лосев по праву явился основателем терминологического направления в отечественной науке об античной культуре и ее составляющих, причем эти терминологические штудии не остаются на эмпирическом уровне, а всегда концептуальны и теоретичны. Когда вышел в свет т. VIII кн. 2 ИАЭ, включающий именные и предметные указатели ко всем томам, стала очевидной совершенно удивительная по многообразию терминологическая основа исследований А. Ф. Лосева. Изучение истории эстетики не только в понятии, но и в слове, запечатленном в определенном философском – и шире – культурно-историческом контексте, дело отнюдь не простое. Можно быть прекрасным филологом и не понимать философского значения того или иного слова. Можно быть профессиональным философом и тоже не понять языковую специфику слова. Должно быть единение этих двух наук, представленное одним человеком. Таковы были знаменитые филологи, издававшие философские тексты. Таким был Герман Дильс, таким стал А. Ф. Лосев.

Идеи А. Ф. Лосева, выраженные в «Истории античной эстетики», глубоко им обдуманы и выношены, удивляют своей первичностью. Это творчество, которое рождается у нас на глазах, и автор не боится бросить читателя в самую гущу, в самый водоворот мысли, где его идеи сталкиваются с другими мнениями, не уступают свои позиции, прочно стоят на них. Еще в 20-х годах А. Ф. Лосевым были выработаны, выстраданы идеи мифа, символа, числа, имени, античного соматизма, скульптурного эйдоса, но зрелость опыта развивала, углубляла, обогащала их и, что особенно важно, делала их все более и более доступными для читателя. Стиль автора приобретал ту ясность, которая дается после придумывания мельчайших деталей и выливается в конце концов в точные, логически отшлифованные формулировки, столь любимые А. Ф. Лосевым (например, «Платон в одной фразе» (с. 609–620) еще в давних «Очерках» или рубрикации в резюмирующих главах). «История античной эстетики» – это не только «вещь в себе» или «для себя», это «вещь для других», это не просто ученое изложение материала, но – то страстная речь, обращенная к единомышленникам и противникам, то убедительные доказательства в духе математических теорий, то непреложная аксиоматика, то неторопливое, почти эпическое размышление, но всегда диалог, имеющий в виду заинтересованного человека, кого-то другого, читающего и думающего. В книгах А. Ф. Лосева нет ученой отрешенности, но всегда обращенность к собеседнику. А этот собеседник должен тоже погрузиться в ученую мысль, узнать, добраться до истины, и потому автор бросает его в бездну научной литературы, здесь же подвергая ее сомнениям, одобрениям, вступая с ней в спор или привлекая в союзники. А. Ф. Лосев, хотя и сетовал на научную изоляцию, писал, не ожидая отклика, писал в одиночестве отшельнической жизни, но самые последние достижения науки были ему доступны и известны. Он был страстным книжником и при первой же возможности выписывал иностранную научную литературу, не довольствуясь столичными книгохранилищами, своей библиотекой (а она погибала трижды – в гражданскую войну, при аресте и в пожаре 1941 года). А. Ф. Лосев не был библиофилом в классическом смысле слова, а приобретал книги, которые непосредственно нужны были в научной работе. Но книжные катастрофы, как говорит сам А. Ф. Лосев, «невозможно вспоминать с надлежащим спокойствием духа». С волнением рассказывал Алексей Федорович писателю Вл. Лазареву, как погибла в 1941 году его библиотека. Как она взлетела на воздух (а в ней было не менее десяти тысяч книг) и оказалась погребенной в гигантской воронке, как откапывали книги, сушили в сараях на веревках, очищали от известки и грязи, проглаживали утюгами страницы. «Некоторые из обгоревших, разбитых и покрытых известью книг, которыми трудно пользоваться, я сохраняю до сих пор, так как не в силах с ними расстаться даже в этом ужасном виде. А иные из них до сих пор мне служат, так как возместить их невозможно. Однако, – замечает Алексей Федорович, – я считаю, что историческая судьба в конце концов оказалась ко мне милостивой. Неустанно собирая книги, тратя на них огромные средства, выписывая многое из-за границы, я все же восстановил свою библиотеку и в некоторых отношениях даже приумножил ее».[348] Все книги, на которые автор ссылается в ИАЭ, он держал у себя на столе, читал, изучал, не признавая ссылок через третьи руки. Если же не мог достать какую-либо книгу, то прямо на это и указывал.[349]

А. Ф. Лосев не терпел бесчисленных формально-ученых ссылок, занимавших по полстраницы. Он обладал своими собственными идеями, которые подтверждал работой над текстами первоисточников, и тут читателя ожидали тысячи фактов. Но автор никогда не упускал случая обратиться к ученой литературе, подробно изложить тот или иной труд, памятуя о читателе, который должен знать достижения науки по определенной проблематике. Здесь сказалась и привычка старого преподавателя, десятки лет работавшего в высшей школе (полвека А. Ф. Лосев был профессором в Московском государственном педагогическом институте имени Ленина), имевшего дело с аспирантами и студентами. А. Ф. Лосев говорит о своей манере писать: «Я должен сказать, что с молодых лет чувствовал в себе педагога и даже оратора. Достигать не только ясности для себя, но и ясности излагаемого предмета для других – это всегда было частью моей жизни».[350]

«История античной эстетики» возникла, по словам ее автора, «естественным путем». Его, как он сам признавался, интересовала «история духа», а в области античности «решительно все – литература и язык, философия и мифология, наука (в том числе математика и астрономия) и даже музыка». Автору пришлось сосредоточиться именно на античной эстетике, «которая и шире отдельных проблем античности и достаточно ярко представлена для специального исследования». В конечном итоге эти исследования привели автора к «проблемам истории античной культуры вообще».[351]

А. Ф. Лосев создал на 95-м году жизни замечательный свод античной философии, по существу своему всегда выразительной, эстетической. Он возвел мощное здание истории античной культуры в разуме и понятиях, но при всей своей любви к категориальной систематике и влюбленности в чистый Ум не превратился в абстрактно мыслящего философа. Историю конкретного физиогномического бытия телесного духа он пережил ярко и талантливо, можно сказать, даже интимно. В своей целостности его труд является завершительным для истории античного духа, на которую автор дерзнул взглянуть с вершины XX века.

Вспоминаются 20-е годы, расцвет сил, то давнее восьмикнижие, создавшее ему горькую славу и сломавшее его философский путь. Но и то, давнее, скоро (автора уже не будет на свете) станут печатать, заново слушать на лекциях, семинарах, писать дипломные работы и диссертации. И еще раскроются тайны. Но главную – унесет с собой.

Торопится, пишет «Историю античной философии в конспективном изложении». Заметьте, не эстетику, а философию. Пусть все знают, что лосевская эстетика и есть настоящая философия.

Кончает, подводя «Итоги тысячелетнего развития», зная, что не увидит VIII тома. Старательно записывают под диктовку Лосева Саша Столяров, Валя Постовалова и наш новый друг Мила Гоготишвили. Том надо завершить, времени в обрез. И действительно – завершает, не подозревая, что пролежит он в издательстве много лет. А ведь хотелось увидеть при жизни.

Диктует Алексей Федорович последнюю, тоже итоговую работу по философии языка. Завершая, диктует Миле последнюю работу «В поисках построения общего языкознания как диалектической системы» (вышла в 1989 году) – опять на склоне жизни любимая диалектика. «Знак. Символ. Миф» вышел в свет в 1982 году. «Языковая структура» – в 1983-м – к юбилею девяностолетнему. Темы – самые любимые, стоит только взглянуть на титульный лист книг. Когда-то была «Диалектика художественной формы». Теперь – диалектическая система общего языкознания. И снова «в поисках», как и в беседе с Ерофеевым. Лосев – это вечно поиски и всегда смысл. Даже книжечку об Аристотеле (1982) назвал «Жизнь и смысл». И в статье об Ареопагитиках «конструктивный смысл первоначала» (1986), то есть не голая структура, а смысл обязательно. В этом весь Лосев.

Тут еще вторгается новый министр, Г. А. Ягодин. Тоже прибыл в кабинет Лосева на Арбат, зимой 1986 года привез медаль лауреата Госпремии (указ от 27 октября 1986 года). «Настоящая, из чистого золота», – говорит. «Да что вы», – усмехается снисходительно Лосев. Миша Нисенбаум, наш молодой друг, художник и для заработка дворник, притащил лопату, ледоруб и закидал снегом подступы к дому. Подумаешь, министр, пусть-ка проберется через завалы в роскошной машине. Министр пробрался, медаль вручил, чаю выпил, побеседовал. И Лосев, хотя едва на ногах держался, болезнь брала свое, произнес речь о солдате, умирающем, стоя на посту. Режиссер из Питера, Витя Косаковский, молодой, трогательный, импульсивный, снял эту сцену, как и многое другое, что потом вошло в его фильм «Лосев».[352] Мишин ледоруб стоит у меня внизу, зимой мы расчищали им около дома узкую тропинку, для прогулок с Алексеем Федоровичем. Он все еще не изменил своим старинным привычкам.

Но Она, та, которую все боятся назвать, уже стояла при дверях.

Сегодня весь небесный купол немыслимо синий, весь. Верхушки сосен и верхушки берез серебрятся от этой солнечной синевы, так и переливаются серебром, никогда такого не видела. День сладостно-ласковый, тоже напоследок перед уходом лета, прощается, собрал всю свою красоту – помните, не забудьте в осенние дожди, туманы, в зимние льды, холода – мы еще вернемся, придем, снова засеребримся и улыбнемся. Господи, до чего хорошо. Стук топора среди неимоверной сегодняшней тишины даже радует, и белая кошечка Игрунья какая-то особенно тихая – туда и сюда в окно веранды, но от стола с бумагой меня не отгоняет, как обычно.

В Москву пора, на разоренное родное пепелище (Дом Лосева на реконструкции), как ласточкино гнездо над морем арбатской суеты. Проживем ли зиму, один Господь знает; мысли о будущем не дают покоя.[353]

Не было покоя в последние годы после кончины Алексея Федоровича, но вечная погруженность в работу – спасение, благо. А когда подступила к нему болезнь, дома началась другая, предвещающая беду, совсем недобрая суета.

Пришли к нам новые, ранее незнакомые люди, сестры Постоваловы, Лида и Валя с Илюшей, сыном Валентины. Юбилей Лосева поразил Валю, и она попросила знакомого профессора, нашего старого друга, Олега Широкова, познакомить ее с Алексеем Федоровичем, что он и сделал. На одной из фотографий все вместе у нас на даче, на открытой террасе, стол накрыт, чай, сладости и Алексей Федорович в обнимку с Илюшей. Он еще мал, удивительно ласков, все обнимает и целует старого Лосева, рисует его портреты в профиль (есть некое сходство), а заодно и шествие апостолов, и Христа. Рисунки сохранились у меня в архиве. Подрос Илюша. Хитроумный мальчик притаскивает тайно в кармане миниатюрный магнитофончик и делает несколько записей уже плохо себя чувствующего, почти больного Алексея Федоровича. Я и не подозревала такой ловкости. Поверила, когда уже после кончины Алексея Федоровича услышала дорогой мне голос, прерывистый, горестный, тяжело ему стало общаться с гостями, привык быть радушным хозяином, а теперь даже трудно сказать лишнее слово, да к тому же работа не ждет, силы надо беречь, книги надо кончать.

От сестер пришли двое – Валерий Павлович Ларичев, врач-психиатр, и его ученик, студент мединститута Алеша Бабурин, из благочестивой семьи, с детства в церкви. Оба большие друзья, оба русые, светлые, духовно-бодрые. Валерий Павлович с небольшой бородкой, мягкий, глаза внимательные, больше молчит, а то, взяв Алексея Федоровича за руку, наставляет, дает советы, как успокоиться, как спать, внушает тихо, значительно. Не знает, что многих повидал Лосев врачей – внушителей самых знаменитых – и никто не помог. Разве можно запретить мыслить. Голова работает день и ночь, продумывает каждое слово, что войдет в очередную книгу. Не знает Валерий Павлович, что сам себя Лосев лечит – умной молитвой: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного»; не замечают собеседники, как мелко крестит Алексей Федорович, засунув руку под пиджак, место, где бьется сердце. Сколько раз на заседаниях, во время нудных докладов видела я, как, прикрыв глаза, сосредоточенно и углубленно, задумывался профессор Лосев.

Алеша помогает Алексею Федоровичу массажем, приходит несколько раз в неделю, из кабинета слышится его четкий, звучный голос (он хорошо поет), все задает своему пациенту важные вопросы о Боге, церкви, монашеском житии. Самое время поговорить. Как выясняется через много лет, Алеша, придя домой, спеша, записывает беседы с Алексеем Федоровичем и набирает за несколько лет целые вороха таких записей. Лежат до сих пор еще не разобранные. Только однажды к 100-летию Лосева выступил с некоторыми из них батюшка о. Алексей Бабурин. Да, и Алеша, и Валерий Павлович после кончины Лосева нашли свой правильный путь. Оба приняли священство. Один – настоятель храма Николая Угодника в селе Ромашкове, неподалеку от Москвы, – священник, видный врач, спасает несчастных от наркотиков. Другой – на краю Москвы настоятель храма Святых Флора и Лавра. Невероятно похож о. Валерий своим обликом на преподобного Серафима Саровского. А начинали оба в соседнем с нами маленьком старинном храме XVII века, в так называемом Иерусалимском подворье, чтецами во время богослужения.

Бывало, от нас минут за пять-шесть добегают до Филипповского переулка, поспеть к службе, а то часов в девять вечера, после вечерни, заглянут к нам, дорого общение духовное. Ни одна ежегодная панихида 24 мая на Ваганьковском кладбище по монаху Андронику и монахине Афанасии не обходится без наших батюшек, а с ними, случается, и о. Валентин Асмус (Валя – мой ученик, сын профессора В. Ф. Асмуса) или о. Александр Салтыков (некогда Саша, сын А. Б. Салтыкова – друга лосевского), а то и бывший физик о. Александр Виноградов – пришел ко мне после кончины А. Ф., и о. Александр Жавнерович (философ) – пришел к А. Ф. в год его 90-летия – сколько своих батюшек. Валерий Павлович привел в наш дом, к вечернему чаю, тоже замечательную личность, художника Юрия Селиверстова, которому когда-то отказался Алексей Федорович позировать, не терпел, чтобы писали его портреты. Случай помог. Оба – врач и художник – учились вместе еще в школе. Валерий Павлович не мог отказать в просьбе другу, а Лосев, со своей стороны, не мог отказать добрейшему Валерию Павловичу. Так появился портрет Алексея Федоровича в карандаше, хорошо известный по публикациям в «Литературной газете» вместе с моей статьей «А. Ф. Лосев» 26 октября 1988 года, открывшей серию статей о русских философах. Потом этот портрет попал в книгу Г. Гачева «Русская дума» (1991), в книгу самого Ю. И. Селиверстова «Из русской думы» (1995). Портрет живет, а художника уже нет на свете. На панихиде у могилы Алексея Федоровича в ближайшую годовщину Юрий Иванович сказал: «Вот бы по мне так отслужили». Поехал на юг, на море, и там его настиг конец. Страшное исполнение желаний.

Назад Дальше