Сегодня был день его, Петерса, рождения, и он решил сделать Локкарту сюрприз: он сказал, что больше всего на свете любит делать подарки, даже больше, чем их получать. Он сел, Мура стояла за его стулом. Три недели тому назад ее схватили и посадили, и оносвободилее.Теперьонапришла освободитьего, – он это почувствовал, но еще не мог объяснить, почему это так. Но что было всего необычайнее в их дальнейшей истории, это то, что до конца жизни они оба в полном согласии друг с другом – без слов понятом или условленном? – создали миф о том, что в конце концовонспасее,это звучало более естественно, этому было легче поверить: он был дипломат с дипломатическим иммунитетом. Но правда была в том, что у него никогда не было дипломатического иммунитета, потому что он не был дипломатом, а был только неофициальным «наблюдателем» в стране, правительство которой было в то время не признано Англией. Она, урожденнаяграфиняЗакревская и вдова крупного балтийского помещика,графаБенкендорфа, оказалась на свободе через неделю после своего ареста, не была ни расстреляна, ни брошена на десять лет в подвалы Бутырской тюрьмы, ни сослана на Соловки, но вышла из заключения невредимой, если не под руку с Петерсом, то за руку с ним. Миф о ее тюремном заключении, угрожавшем ей казнью, и миф о его иммунитете никогда никем не подвергались сомнению и не были положены под микроскоп, ни близкими, ни далекими. Они естественно выросли из фактов: молодая русская аристократка, дважды графиня, была дружна с «английским агентом», и «английский агент» ее спас, когда на самом деле она, становясь все старше, говорила о том, как Горький спас ее, – не упоминая, что это произошло три года спустя, и в Петрограде, а не в Москве в 1918 году. А Локкарт подлежал суду Революционного трибунала по делу о «заговоре Локкарта», власти требовали его немедленного расстрела, и, действительно, он и был приговорен к нему, но позже, заочно, когда он уже был в Англии. И Локкарт знал, что благодаря Муре он был освобожден, и был благодарен ей, чему доказательством служат их дальнейшие отношения. Но это – дела далекого будущего, под другими небесами, среди других, не предвиденных обоими обстоятельств, и о них будет речь впереди.
Петерс сидел, она стояла за ним, и он опять говорил о своем революционном прошлом и долге перед партией, вспоминая геройские времена Сидней-стрит и ужасы царского времени. Она, незаметно для Петерса и все время глядя поверх его головы, через копну его каштановых волос, в глаза Локкарту, осторожно вложила заранее приготовленную записку в одну из книг, лежавших у нее под рукой. Он с ужасом смотрел, как она это делает, и высчитывал угол зеркала, висевшего между ней и Петерсом и книгой, куда была вложена записка. Но Петерс, не замечая ничего, продолжал рассказывать о своих геройских подвигах с пятнадцати лет на пользу социализма. И после того, как Петере увел ее, Локкарт бросился к тому Карлейля.
Это была «История французской революции». Записка была короткая: «Ничего не говори. Все будет хорошо». В эту ночь он не спал, он бродил по комнатам. Он думал о том, куда его ведет его дорога, потому что теперь он твердо знал: из Кавалерского корпуса московского Кремля дорога поведет в мир ответственностей, конфликтов и перемен. Он не закончит здесь свои дни, он вернется к себе в Англию.
У Горького был рассказ, я слышала его в его устной передаче. Его невозможно найти в полном собрании его сочинений, он, вероятно, никогда не был написан, а если и был, то был уничтожен, потому что ни в «Заметках», ни в «неоконченных произведениях» его нет. Он в 1923 году, в Саарове, рассказал его домашним, как он это часто делал, вечером за чайным столом.
Рассказ должен был называться «Графиня».
Чекист, кровожадный фанатик, преданный партии, безжалостный и жестокий, арестовывает людей, расстреливает их, но ему все мало: он хочет, чтобы в руки ему попалась графиня, настоящая, одна из тех, о которых он читал в книгах или знал понаслышке. Но графини нет. Имеются жены министров, есть жена губернатора, и он ждет, он знает: графиня будет, будет для него, ее приведут к нему. Наступает день (в разгаре «красного террора»), он сидит у себя в кабинете, подписывает смертные приговоры, курит и думает о величии происходящего. И вдруг открывается дверь и входит его помощник, обмотанный пулеметными лентами, с маузером на поясе. Стирая с лица пот, в шапке набекрень, он говорит чекисту:
– Иди. Твою привели…
Я помню, что ночью, оставшись вдвоем с Ходасевичем, и он, и я согласились друг с другом, что Горький этого рассказа или не напишет, или если напишет, то никогда не напечатает, и даже, может быть, сказал В. Ф., «он его в своих бумагах не оставит». И я согласилась с ним, и только некоторое время спустя, когда разговор стал затихать, выяснилось, что мы говорим о разном: я чувствовала неловкость в рассказе оттого, что Горький жил теперь с «графиней», которая играла в доме роль его жены. Но Ходасевич вовсе об этом не думал: он думал о Петерсе.
Но до того, как Локкарт вернулся к себе на родину, прошло не менее двух недель. Только теперь все было по-иному: Мура приходила ежедневно, приносила (все из того же неисчерпаемого американского Красного креста) сардинки, вино, масло и сама вместе с ним ела эти яства или только делала вид, что ест. Голод в Москве стоял острый, и даже в столовой, где Чичерин и Карахан угощали завтраками германских, скандинавских и персидских дипломатов, часто бывал жидкий суп и перловая каша, и тяжелый сырой хлеб, полный соломы и плохо перемолотого овса. Это было только начало. Через полгода уже не было и этого, и только тогда идейные спартанцы на верхах правительства после долгих колебаний начали организовывать, хотя бы для ответственных работников и их гостей, сносное питание. Долгие колебания не давали им этого сделать раньше, потому что – надо это признать – идейным спартанцам, поколению, родившемуся между 1870 и 1890 годами и воспитанному на социал-демократических принципах, было нелегко и непросто признать, что население делится на тех, кому необходимо иметь кусочек мяса и фунт сахару в месяц или новые калоши, и на тех, кто может обойтись без этих роскошеств (если, конечно, он не был контрреволюционером) . Такие категории не входили в их план, и пухнувшие от голода дети мелких советских служащих, и умирающие на скамейках бульваров старики-пенсионеры, которым, разумеется, нельзя было давать карточки первой категории, даваемые ответственным работникам, как-то не входили в схему людей, имевших, по старомодному выражению, идеалы и идеи героев, которым они поклонялись. В этом последнем поколении «чистых» революционеров, со всей их нетерпимостью к врагам, людей, насаждавших «красный террор», были еще живы принципы, по которым онисвоих не убивалии голодом не морили и оценку человека производили, принимая во внимание не только его настоящее, но и прошедшее, и возможное будущее.
Но дифференциация была произведена, и очень скоро. Только благодаря дифференциации в рангах они и выжили, другого выхода у них не было. От Ленина до академика И. П. Павлова и от Горького до опоры режима, палачей ВЧК, а также поэтов, воспевающих их, и актеров, развлекающих их, люди были первой категории. Среди остальных граждан, по Дарвину, выживали наиболее приспособленные.
Мура приходила на час, на два, и их обоих, по распоряжению начальства, оставляли вдвоем. Они почти не говорили о будущем, т. е. о том времени, когда он будет освобожден; оба понимали, что это будет концом их отношений, потому что ему не дадут и недели прожить на свободе в Москве. Они говорили о прошлом.