Ледяной поцелуй страха - Калинина Наталья 20 стр.


— Смешно? — удивился Джованни уже на английском.

— Смешно, — подтвердила Настя и тронула пальчиком свою бровь.

— Пойдем, смешная такая, — сказал мужчина, протягивая ей руку. Ладонь у него оказалась жесткой и шершавой, будто необработанная доска. Настя доверчиво сжала пальцы пожилого мужчины и позволила ему вести ее за собой.

Он привел ее во флигелек при школе, в котором жил. Настя вошла и замерла на пороге, удивленная и восхищенная обстановкой. Первое, что ей бросилось в глаза, — картины, развешанные по стенам так часто, что соприкасались их рамы. И эти картины, на которых были изображены соборы, каналы, мосты, каменные улицы, казались окнами в совершенно другой мир. Будь они чуть больше, стали бы дверями.

— Нравится? — спросил Джованни.

— Да.

— Это мои воспоминания, — сказал он. — В каждой картине спрятана история. Как-нибудь я тебе их все расскажу.

Настя кивнула и, спросив позволения, пошла вдоль стен, внимательно рассматривая каждую картину, не замечая никаких других предметов обстановки. Джованни в это время включил газовую плитку и поставил на нее кофейник.

— Ты, наверное, чай пьешь, а не кофе. Маленькие кофе не пьют.

— Я не маленькая, — машинально сказала Настя, замерев перед очередной картиной, на которой был изображен водный канал и находящаяся в гондоле пара: темноволосый мужчина и девушка с ярко-рыжими волосами. Эта картина особо понравилась девочке.

— Венеция, — сказал Джованни, бросив мимолетный взгляд в сторону Насти. — Про Венецию я тебе тоже как-нибудь расскажу. Раз, говоришь, не маленькая…

— Угу.

— Как ты оказалась запертой? — спросил он, ставя на маленький, приставленный к единственному окну стол две кружки и наливая в них закипевший черный кофе. Насте он плеснул кофе едва-едва, только чтобы прикрыть дно, и до краев наполнил кружку подогретым молоком.

— Так… Пошутили. — Рассказывать даже своему спасителю о том, что случилось, не хотелось. Джованни задержал на девочке долгий взгляд, но промолчал, будто понял ее.

Они пили кофе в тишине, но была та тишина не неловкой, а такой доверительной и уютной, словно они уже были давними друзьями, которым и молчать друг с другом приятно. Настя впервые за все то время, что жила в Лондоне, почувствовала себя будто дома и с родным человеком.

— Пойдем, отведу тебя, — сказал Джованни, когда увидел, что девочка отставила пустую кружку. Настя поднялась без особой охоты, желая задержаться в этом флигельке еще на какое-то время. Но просить хозяина дать ей еще немного погостить не решилась.

— Чьи это картины? — спросила она, кинув прощальный взгляд на красивый мост, который пересекал велосипедист.

— Мои.

— Я о том, кто их написал?

— Я и написал. Говорю же, это мои воспоминания… Пойдем!

С тех пор в любой момент, когда ей это удавалось, Настя приходила в гости к Джованни. Их странная дружба крепла с каждым днем. Хозяин ставил на плиту кофейник, доставал пачку магазинного печенья, ломал на блюдечко неровные куски шоколадной плитки и жестом приглашал девочку к столу. Настя забиралась на высокий табурет, поджимала под себя одну ногу, совала за щеку кусок шоколада и замирала в ожидании кофе.

— Как дела? — задавал обычный вопрос Джованни. Настя неопределенно пожимала плечами.

— Опять они, — понимал пожилой итальянец. И, воздевая руки к потолку, разражался долгой эмоциональной тирадой на родном языке. Он ругался, а Настя смеялась: проклятия, которые посылал в адрес обидчиков девочки Джованни, для нее на итальянском звучали ужасно смешно.

— Смеешься, — обижался мужчина. И тут же соглашался: — Это и хорошо! Смейся над ними, смейся! Они такие смешные! Глупые. Хочешь, я нарисую карикатуру?

Настя кивала. И Джованни, забыв о кофе, освобождал часть стола, широким жестом сдвигая все поставленное на него к краю, и выкладывал чистый лист бумаги и грифель.

— Кто тебя сегодня обидел?

Настя называла, и Джованни очень похоже рисовал врага, приделывал ему ослиные уши и свиной пятачок.

— Вот какой он у тебя «враг» — смешной!

— Смешной! — хохотала Настя.

— Вот и запомни его таким! Завтра обязательно вспомни, когда он тебе злое слово скажет. Смейся ему в лицо. Им нужны твои слезы, а ты смейся.

— Кофе! Джованни, кофе убегает!

— Мам-ма мия! Это все ты, — восклицал Джованни. И, вытирая лужицу от сбежавшего кофе, приговаривал: — Смейся, смейся! Это — правильно. А вообще, несчастные они дети. Такие злые, потому что без любви растут. Что они знают? Деньги, власть. А главного, любви, не знают. Несчастные злые дети.

Он оттирал плиту, разливал остатки кофе по чашкам и задавал сокровенный вопрос:

— Про что сегодня рассказывать?

Настя указывала на очередную картину, и Джованни погружался в воспоминания: о родной стране, которую покинул десять лет назад вместе с женой, полуангличанкой, о Риме, в котором родился, о Венеции, в которой познакомился с женой, о Неаполе, где работал, о Флоренции, где остались его дети и внуки. Он рассказывал, а Настя будто попадала через очередную дверь-картину в другой город, в новую историю. Она, никогда не бывавшая в Италии, знала об этой стране все в подробностях, будто сама гуляла по улицам крупных и маленьких городов. Вдыхала ее воздух, согревалась ее солнцем, заражалась ее характером, ощущала на языке вкус блюд, о которых с таким смаком рассказывал пожилой итальянец.

— Здесь, в этой Англии, думаешь, еда? Не-ет. Здесь — тьфу, а не еда! Не умеют эти англичане готовить. Это же кошмар какой! Кошмар, что они едят! — Джованни складывал пальцы в щепотки и, воздевая руки к потолку, потрясал ими. — Мам-ма мия!

И Настя улыбалась.

А иногда они просто рассматривали фотоальбомы с черно-белыми фотографиями, которых у Джованни было целых три. Пожилой итальянец, переворачивая страницы, рассказывал девочке уже не столько об Италии, о картинах и художественных техниках, сколько о том, как правильно поставить фокус, как не завалить горизонт, под какими ракурсами лучше снимать. Фотография была его другой страстью. Они брали старую камеру и выходили на школьный двор. И Джованни уже на практике передавал девочке свои знания. Это было счастье, ее маленькое секретное счастье, которое наполняло ее целиком и примиряло с неприветливым промозглым Лондоном.

В один из дней, ближе к рождественским каникулам, когда Настя в очередной раз пришла во флигелек, ее встретил неожиданно хмурый Джованни.

— Пришла, — буркнул он. — Ну, заходи, заходи.

Настя переступила порог и растерянно замерла, не увидев на стенах привычных картин. В углу оказались свалены в кучу пустые рамы, а сами картины лежали на софе, скрученные в перевязанные нитками трубочки.

— Джованни?..

— Уезжаю я, — отрывисто сказал мужчина. — Вот. Дочь позвала. Говорит, нехорошо, папа, что ты так далеко живешь и внуков не видишь. Да и не нравится тебе эта Англия, нехороший у нее климат для твоих старых костей. И еда для твоего желудка… Что тебя там держит? Могила жены? Так неправильно привязываться к мертвым, когда есть живые. И правда, что я тут делаю? Никого у меня тут нет.

— А я? — вырвалось у Насти. — А как же я?

Джованни молча погладил девочку по голове. Он улыбался, но глаза его вдруг стали такими же красными и влажными, как у бабушки, когда та резала лук. Насте вдруг четко вспомнилась та ночь на кухне, разговор бабушки с матерью, и сердце болезненно сжалось в предчувствии новых ужасных перемен.

— А ты, девочка… А ты не плачь! Ты смейся, смейся, как всегда! Всем, кто тебя обижает, — в лицо. Враги этого не выносят. Смейся!

Он отвернулся и принялся складывать картины в большой тряпичный мешок.

— Какую тебе подарить? — спросил, не оборачивась.

— С гондолой. Венецию, — машинально ответила Настя, все еще переваривая новость и пытаясь принять ее. Итальянец, не разворачивая свертков, безошибочно вынул нужный и протянул его Насте.

— Правильно попросила. У тебя волосы цвета венецианского золота… На, сохрани на память о старом Джованни. Кофе будешь? Впрочем, некогда мне сегодня с тобой его пить. Сама видишь, — он обвел жестом комнату, которую девочка в этот день словно увидела впервые. Сегодня ее внимание не отвлекали картины, и она заострила внимание на обстановке. Джованни жил скромно, излишне скромно: из мебели тут был лишь узкий шкаф, софа, стол и два стула.

— Ты будешь рисовать? — спросил вдруг мужчина. И когда Настя подняла не него недоумевающий взгляд, сам себе за нее ответил:

— Нет, рисовать ты не будешь…

Он сунул уже в другой мешок, поменьше, ящичек с красками и кистями, который до этого растерянно держал в руках.

— Не годится это для тебя. Художник — это такая профессия, которая тебя не прокормит. Тебе другое надо…

С этими словами он покопался в куче вещей, сваленных рядом с картинами, и вытащил кожаный чехол.

— Ну и что, что ты — женщина. Женщине тоже будет интересно, — пробормотал итальянец, суя девочке в руки чехол. — На, на память о старом Джованни. Сохрани и пользуйся вместе с моими советами. Надеюсь, они тебе пригодятся.

Настя прижала к себе чехол с камерой. Шок постепенно проходил, и в ее душе медленно, как пятно по ткани, стало расползаться горе и отчаяние.

— Почему ты уезжаешь?

— Я же тебе сказал.

— Нет! Почему ты уезжаешь сейчас?! — в последнее слово она вложила все, что в тот момент испытывала — недоумение, боль, отчаяние, ощущение того, что ее предали.

— Девочка, — вздохнул пожилой мужчина. — Люди не все такие добрые, как ты. Да ты сама знаешь. Может, когда-нибудь поймешь… Впрочем, не надо. Говорю же, позвала меня дочь! И я подумал, что когда еще, как не на Рождество… Ты забирай, забирай подарок! Ну все, давай, иди. Обниматься не будем. Иди!

Он отрывисто махнул рукой, будто прогоняя гостью. И поспешно отвернулся. Настя вышла на улицу, потопталась на месте, не зная, что делать, куда идти. И вдруг, словно спохватившись, бросилась бежать. Она бежала так быстро, как никогда в жизни, потому что бьющий в лицо ветер высушивал слезы, тем самым создавая иллюзию того, что она не плачет. Она смеется.

На Рождество Настя наконец-то улетела в Москву на каникулы и больше уже не вернулась в Лондон. Бабушка без слов, только бросив на девочку взгляд, поняла, что та несчастна, и отвоевала у дочери право внучки жить и учиться в Москве.

А годы спустя, будучи уже взрослой девушкой, в одном случайном разговоре Настя узнала, что Джованни уволили тогда за «недопустимое поведение» — за показавшуюся подозрительной родителям и руководству лицея его дружбу с малолетней ученицей. Кто-то из ее врагов нанес ей последний удар: оклеветал старика.

Назад Дальше