Таков именно герой настоящего этюда, Сережа Ростокин.
Он, так сказать, шалопай высшей школы. Ему не больше двадцати пяти лет, и еще памятна скамья «заведения», в котором он воспитывался и обучался кратким наукам. Он имеет хорошие материальные средства, живет в удобной квартире, держит собственный экипаж, ходит в безукоризненном белье и одевается у лучшего портного. Всегда душистый, свежий и бодрый, он приводит в умиление кокоток, к вящей зависти дамочек и девиц, посещающих салоны mon oncle и ma tante. Последние возлагают на него большие надежды (они бездетны, и имение их должно перейти Сереже) и исподволь подыскивают ему приличную партию; но он покуда еще уклоняется от брачных оков. Вообще он появляется в салонах лишь мельком и предпочитает проводить время в ресторанах, в обществе кокоток, у которых и телодвижения свободнее, и всегда отыщется на языке le mot pour rire.
Заглянемте утром в его квартиру. Это очень уютное гнездышко, которое француз-лакей Шарль содержит в величайшей опрятности. Это для него тем легче, что хозяина почти целый день нет дома, и, стало быть, обязанности его не идут дальше утра и возобновляются только к ночи. Остальное время он свободен и шалопайничает не плоше самого Ростокина.
До десяти часов в квартире царствует тишина. Шарль пьет кофе и перемигивается через двор с мастерицами швейного магазина. Но в то же время он чутко прислушивается.
Бьет половина одиннадцатого; Шарль осторожно стучится в дверь Сережиной спальни. Слышится позевыванье, потягиванье, и наконец раздается громкое: entrez!. Начинается туалет…
Я не буду описывать подробностей и тайн этого сложного процесса: не имею для этого ни достаточных данных, ни надлежащего искусства. В спальне раздается то посвистыванье, то тихое мурлыканье – это Сережа вспоминает виденное и слышанное накануне. Он сидит перед зеркалом, препарирует себя и улыбается. Именно только улыбается, улыбается безотносительно, без всякой мысли. В голове его пробегают какие-то обрывки без связи и последовательности, что так, в сущности, он, если можно так выразиться, не сознает себя сущим. Хорошо ему – вот и всё. Он, слава богу, проснулся, и впереди его ждет совсем белый день, без точек, без пестрины, одним словом, день, в который, как и вчера, ничего не может случиться. А ежели и предстоит какая-нибудь особенность, вроде, например, привоза свежих устриц и заранее данного обещания собраться у Одинцова, то и эта неголоволомная подробность уже зараньше занесена им в carnet, так что стоит только заглянуть туда – и весь день как на ладони. Во всяком случае, думать ему нет надобности, а можно только улыбаться. Улыбается он и без повода, просто самому себе, и случайно припоминая какую-нибудь легонькую проказу, в которой он был действующим лицом. Покуда он улыбается и препарирует себя, Шарль летает как муха, приготовляя кофе и легкий завтрак и раскладывая по стульям столовой несколько пар платья для выбора.
Подкрепившись и решив вопрос о панталонах, галстухе и проч., Сережа начинает одеваться. Опять посвистыванье, опять улыбки и опять ни одной мысли. Время летит незаметно среди колебаний и переговоров с Шарлем, раздается облегчительное: "Enfin, me voici en regle!" – и великий процесс одеванья кончен. Часы показывают два; Сережа надевает шляпу, натягивает перчатки и в последний раз останавливается перед зеркалом. Тут он осматривает себя с ног до головы, сзади, с боков, и, довольный собой, выходит на крыльцо, где уж его ожидает экипаж. Он едет… куда?
Старозаветный шалопай ответил бы на этот вопрос:
"Мой кучер уж знает", – и приехал бы прямо к Дюсо. Сережа отступил от завещанного предания и прежде всего отправляется… в канцелярию! Здесь он справляется у швейцара: "Петр Николаич приехал?" – и, выслушав ответ: "Сейчас приедут, курьер уж привез портфель", – направляет шаги в помещение, где ютятся чиновники. Накурено, насорено, а по местам и наплевано. Но Сережа не формализируется этим; он понимает, что находится здесь не для того, чтоб рвать цветы удовольствия, а потому, что обязан исполнить свой «долг» (un devoir a remplir). Канцелярские чиновники сидят по местам и скребут перьями; среднее чиновничество, вроде столоначальников и их помощников, расселось где попало верхом на стульях, курит папиросы, рассказывает ходящие в городе слухи и вообще занимается празднословием; начальники отделений – читают газеты или поглядывают то на дверь, то на лежащие перед ними папки с бумагами, в ожидании Петра Николаича.
– Скоро ли же вы с этим безобразием покончите? – спрашивает Сережа, поочередно пожимая руки начальникам отделений, – эти суды, это земство, эта печать… ах, господа, господа!
– Прытки вы очень! У нас-то уж давно написано и готово, да первый же Петр Николаич по полугоду в наши проекты не заглядывает. А там найдутся и другие рассматриватели… целая ведь лестница впереди! А напомнишь Петру Николаичу – он отвечает: "Момент, любезный друг, не такой! надо момент уловить, – тогда у нас разом все проекты как по маслу пройдут!"
– Да; но согласитесь, что ждать ужасно! Все кругом рушится, tout est a refaire, – а тут момент уловить не могут!
– Э! проживем как-нибудь. Может быть, и совсем момента не изловим, и все-таки проживем. Ведь еще бабушка надвое сказала, что лучше. По крайней мере, то, что есть, уж известно… А тут пойдут ломки да переделки, одних вопросов не оберешься… Вы думаете, нам сладки вопросы-то?
Собеседник меланхолически посматривает в окне, как бы не желая продолжать разговора о материи, набившей ему оскомину. Вся его фигура выражает одну мысль: наплевать! я, что приказано, сделал, – а там хоть черт родись… надоело!
Но Сережа совсем не того мнения. Он продолжает утверждать, que tout est a refaire и что настоящее положение вещей невыносимо. Картавя и рисуясь, он бормочет слова: "суды, земство… и эта шутовская печать!.. ах, господа, господа!" Он, видимо, всем надоел в канцелярии; и так как никто не говорит этого ему в глаза, то он остается при убеждении, что исполняет свой долг, и продолжает надоедать.
Наконец в соседней комнате раздается передвиганье стульев и слышатся торопливые шаги. Это спешит сам Петр Николаич, предшествуемый курьером.
Сережа обдергивается, приосанивается и приказывает доложить о себе.
– Ах, шут гороховый! опять задержит! – ропщут начальники отделений.
В кабинете между тем происходит сцена.
– Pierre! да когда же вы кончите с этим безобразием? – пристает Сережа, – все рушится, все страдает, tout est a refaire, а вы пальца о палец не хотите ударить!
Петр Николаич глубокомысленно почесывает нос.
– Момент еще не пришел, – отвечал он, – ты слишком нетерпелив, душа моя. Когда наступит момент, – поверь, – он застанет нас во всеоружии, и тогда всякая штука проскочит у нас comme bonjour! Но покуда мы только боремся с противоположными течениями и подготовляем почву. Ведь и это недешево нам обходится.
– Но когда же? когда? – сгорает нетерпением Сережа, – мне из деревни пишут… mais c'est horrible ce qui s'y passe!
– Это же самое мне вчера графиня Крымцева говорила, И всех вас, добрых и преданных, приходится успокоивать! Разумеется, я так и сделал. – Графиня! – сказал я ей, – поверьте, что, когда наступит момент, мы будем готовы! И что же, ты думаешь, она мне на это ответила: "А у меня между тем хлеб в поле не убран!" Я так и развел руками!
И Петр Николаич показывает на деле, как он развел руками.
– Сентябрь уж на дворе, а у нее хлеб еще в поле… понимаешь ли ты это? Приходится, однако же, мириться и не с такими безобразиями, но зато… Ах, душа моя! у нас и без того дела до зарезу, – печально продолжает он, – не надо затруднять наш путь преждевременными сетованиями! Хоть вы-то, видящие нас в самом сердце дела, пожалейте нас! Успокойся же! всё в свое время придет, и когда наступит момент, мы не пропустим его. Когда-нибудь мы с тобою переговорим об этом серьезно, а теперь… скажи, куда ты отсюда?
– К Одинцову; свежие устрицы привезли.
– Ах, как я тебе завидую, и тебе, и всем вам, благородным и преданным… но только немножко нетерпеливым!.. С каким бы удовольствием я сопровождал тебя, и вот… Долг приковал меня здесь, и до шести часов я нахожусь в плену… Ты думаешь, мне дешево достается мое возвышенье?
– О!!
– Да, не сладко мне, не на розах я сплю. Но до свидания. Меня ждут. Ах, устрицы, устрицы! Кстати: вчера меня о тебе спрашивали, и может быть… Enfin, qui vivra verra.
– Я не спешу, но, конечно, не прочь пристроиться.
– И не спеши; мы за тебя поспешим. Нам люди нужны; и не простые канцелярские исполнители, а люди с искрой, с убеждением. До свиданья, душа моя!
Раздается звонок и приказание: "Попросите Егора Иваныча!"
Сережа почтительно удаляется.
Покуда он еще не имеет определенной должности; он просто «состоит». Не начинать же ему карьеру с помощника столоначальника… Фуй! не для того он кратким наукам обучен, чтобы «корпеть»; он прямо «метит». Родители не раз заманивали его в родной город, обещая предводительство, но он и тут не соблазнился, хотя быть двадцати пяти лет предводителем очень недурно, да и шансы на будущую карьеру несомненны. Это он хорошо понимает; но ему еще жаль Петербурга с его ресторанами, закусочными и кокотками. В нем еще слишком живо говорит молодая кровь, чтоб решиться, хоть на время, закупорить себя в захолустье. Он боится обрюзгнуть, растолстеть, разлениться. Нет, он лучше здесь подождет, на глазах у однокашников – это хоть и медленнее, но вернее. Кстати, его взял под свое руководство Петр Николаич Лопаснин, который не далее как три года тому назад разыгрывал такую же роль, как и Сережа, а теперь по целым годам проекты под сукном держит и все момента ждет. Мудреного нет, что и Сережа… ведь он малый с «искрой»! Вдруг понадобятся «люди», а он и тут как тут! В голове у него, правда, настолько смутно, что никакого, даже вредного, проекта он не сочинит; но на это есть дельцы, есть приказная челядь, а его дело – руководить. Он знает, что tout est a recommencer – и будет с него. Но что всего замечательнее – не только «с него будет», но и с тех, которые слушают его пустопорожнее бормотанье. И mon oncle, и ma tante, и Петр Николаич – все от него в восхищении, всем он угодил своею невозмутимостью и благородным образом мыслей.
Я не поведу читателя ни к Одинцову, ни на Невский, где он гуляет entre chien et loup, ради обострения аппетита и встречи с бесчисленными шалопаями, ни даже к Борелю, где он обедает в веселой компании. Везде слышатся одни и те же неосмысленные речи, везде производятся одни и те же паскудные телодвижения. И все это, вместе взятое, составляет то, что у порядочных людей известно под выражением: «отдавать дань молодости».
– Ничего, мой друг, веселись! это свойственно молодости, – поощряет Сережу mon oncle, – еще будет время остепениться… Когда я был молод, то княгиня Любинская называла меня le demon de la nuit… He спалось и мне тогда ночи напролет; зато теперь крепко спится.
Вечер заканчивается, по преимуществу, в балете или у французов; а потом опять к Борелю, где ждет ужин, который длится до двух или трех часов ночи. Но к этому времени Сережа уж непременно дома, в своем гнездышке, и торопливо делает ночной туалет. Нередко он даже негодует на себя за слишком поздний сон, потому что боится потерять свои краски и бодрый вид. Но что прикажете делать? a la guerre comme a la guerre! – приходится урвать час-другой от сна, чтоб не огорчить друзей. Все они сплелись между собой, все дали слово поддерживать друг друга, – стало быть, надо идти рука в руку, покуда хватит сил…