Абсолютные друзья - Карре Джон 33 стр.


Саша на мгновение закрывает глаза, словно перед прыжком в пропасть. И говорит уже с интонациями Профессора.

– «Как ты уже, наверное, сообразил сам, мнения моих коллег, работающих в системе государственной безопасности, относительно того, что с тобой делать, разделились, отсюда и допущенные в отношении тебя перегибы. На достаточно долгий период времени ты стал футбольным мячом в игре двух соперничающих команд, за что я приношу тебе персональные извинения. Но, будь уверен, с этого момента ты в надежных руках. Я собираюсь задать тебе вопрос, и вопрос этот риторический. Каким бы ты предпочел видеть своего отца? Wendehals, ложным священником, продажным лицемером, общающимся с контрреволюционными агитаторами, или человеком, верящим в идеалы, столь преданным великой борьбе за победу революции и принципам ленинизма, что ради них он готов терпеть презрение единственного сына? Ответ, Саша столь очевиден, что можешь даже не озвучивать его. А теперь я задам тебе второй вопрос. Если такой человек, со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе выбранный партийными органами для выполнения чрезвычайно опасного задания, когда цена ошибки – собственная жизнь, теперь лежит на смертном одре далеко в тылу врага, хотел бы ты, единственный и горячо любимый сын, утешить его в последние на этой земле часы или оставил бы на милость тех, чьи коварные замыслы он разрушал, сколько мог?» Профессор мог бы не запрещать мне говорить, потому что у меня и так отнялся язык. Я сидел. Смотрел на него. Как в трансе слушал о том, что он знал и любил моего отца сорок лет, что мой отец больше всего на свете хотел, чтобы я вернулся в ГДР и подхватил меч, когда тот выпадет из его руки.

Саша замолкает. Его глаза широко раскрываются.

– Сорок лет, – повторяет он, не веря своим ушам. – Ты понимаешь, что это значит, Тедди? Они знали друг друга, когда оба были нацистами! – Его голос вновь набирает силу. – Я не стал говорить Профессору, что перебежал в ГДР лишь для того, чтобы уничтожить моего отца, вот почему предложение низко поклониться ему в ноги стало для меня таким сюрпризом. Возможно, пребывание в «Белом отеле» научило меня скрывать истинные чувства. Не стал ничего говорить и когда Профессор сказал, что мой отец мечтал умереть в Германской Демократической Республике, но порученная ему миссия обрекла его на ссылку до самой смерти. – Саша вновь имитирует голос Профессора: – «Величайшей радостью для твоего любимого отца стало твое заявление, в котором ты отверг анархизм и раскрыл объятья партии социального обновления и справедливости». – Саша на мгновение засыпает, просыпается, опять превращается в Профессора. – «Невозможно описать радость, которую он испытал, глядя на фотографию своего любимого сына, стоящего у дверей дома, в котором прошли первые годы его жизни. Твой отец был глубоко тронут, когда наш доверенный связной показал ему эту фотографию. Твой отец высказывал желание, и в этом я его поддерживал, что необходимо изыскать возможность тайно привезти тебя к его смертному одру, чтобы ты мог пожать ему руку, но высшее начальство пусть и с неохотой, но отказало нам в этом из соображений секретности. В качестве компромисса было принято решение рассказать тебе правду о его жизни, чтобы ты мог написать ему сердечное письмо. Тон выбери примирительный и благожелательный, попроси прощения и заверь отца в уважении и восхищении твердостью его идеологических принципов. Уверен, получив такое письмо, он уйдет из жизни с улыбкой на лице».

Не помню, как я преодолел короткое расстояние от дивана в гостиной до письменного стола в его кабинете, где он снабдил меня листом бумаги и ручкой. От откровений Профессора голова у меня шла кругом. «Со дня своего удивительного прозрения в Советском Союзе». Знаешь, что означали для меня эти слова? Что с момента прибытия в русский концентрационный лагерь мой отец сразу же стал осведомителем и завоевал доверие политкомиссаров, которые завербовали его в шпионы и подготовили для дальнейшего использования органами государственной безопасности Восточной Германии. И когда он вернулся в ГДР и получил приход в Лейпциге, прихожане, придерживающиеся политических взглядов, отличных от взглядов правящей партии, исповедывались ему, не зная, что имеют дело с профессиональным Иудой. До этого момента я верил, что познал всю глубину низости моего отца. Теперь понял, что тешил себя ложными надеждами. Если и существовал момент, когда я лицом к лицу столкнулся с идиотизмом моего решения перейти в лагерь коммунистов, то наступил он именно тогда. Если в стремлении к возмездию и возникает момент осознания собственного бессилия, то наступил он именно тогда. Я не помню слов льстивого подобострастия, которые писал, тайком глотая слезы ярости и ненависти. Зато помню успокаивающую руку Профессора на моем плече, когда он сообщал мне, что отныне я – носитель важного государственного секрета. Партия, сказал он, поставлена перед выбором: вернуть меня на необозримый период в «Белый отель» или позволить войти в систему государственной безопасности, чтобы наблюдать за мной двадцать четыре часа в сутки. В настоящий момент признавалось, что я могу принести определенную пользу, являясь экспертом в вопросах, касающихся анархистских и маоистских групп Западного Берлина. В долгосрочной перспективе он надеялся, что я смогу стать опытным чекистом, проявив унаследованные от отца таланты, и пойду по его стопам. Такие честолюбивые в отношении меня планы строил Профессор. Такой он выбрал путь и, будучи самым верным другом моего отца, лично поручился за меня перед своими не столь уверенными во мне и колеблющимися товарищами. «Теперь все в твоих руках, Саша, – сказал он мне. – Ты должен доказать мою правоту». Он заверил меня, что моя будущая тропа в Штази будет трудной и длинной, и многое, если не все, будет зависеть от того, насколько я смогу подчинить свой необузданный темперамент воле Партии. Его последние слова добили меня окончательно. «Всегда помни, Саша, что с этого момента ты – любимый сын товарища Профессора».

* * *

История на этом заканчивается? Вроде бы да, потому что Саша, посмотрев на часы, с возгласом «Черт!» вскакивает на ноги.

– Тедди. Мы должны торопиться. Они же не хотят терять времени.

– Торопиться с чем? – Теперь уже Манди не понимает, что происходит.

– Я должен соблазнить тебя. Привлечь под знамена борьбы за мир и прогресс. Не сразу, конечно, но они должны услышать мой решительный натиск и твои не столь уж убедительные попытки отбиться. И сегодня вечером ты будешь мрачен и необщителен, договорились?

Да, договорились, что сегодня вечером я буду мрачен и необщителен.

– И слегка пьян?

И слегка пьян, хотя и не так пьян, как будет казаться со стороны.

Саша достает из кармана магнитофон, потом новую кассету, демонстрирует Манди, предупреждая, что отныне они не вдвоем, вставляет кассету в магнитофон, включает его, убирает во внутренний карман пиджака, надевает берет, а вместе с ним и строгую маску аппаратчика, который полностью подчинил свой необузданный темперамент воле Партии. Его голос твердеет, в нем звучат грозные нотки.

– Тедди, я должен задать тебя прямой вопрос. Ты говоришь мне, что повернулся спиной ко всему тому, за что мы вместе боролись в Берлине? Что оставляешь революцию, чтобы она заботилась о себе сама? Что не протянешь ей руку, даже если она будет гибнуть под ударами врагов? Ты говоришь мне, что стал рабом своего банковского счета и маленького уютного домика, что твоя социальная совесть погрузилась в вечный сон? Согласен, тогда нам не удалось изменить мир. Мы были детьми, играющими в солдат революции. Но как насчет того, чтобы присоединиться к настоящей революции? Твоя страна зачарована фашиствующей поджигательницей войны, а тебе на это насрать! Ты – платный лакей антидемократической пропагандистской машины, и тебе на это насрать? Именно это ты скажешь своему ребенку, когда он вырастет? Мне на это насрать? Ты нам нужен, Тедди. Меня тошнит, когда я смотрю, уже два вечера подряд, как ты флиртуешь с нами, показываешь одну сиську, потом прячешь в рубашку, чтобы вытащить вторую! Самодовольно улыбаешься, прекрасно понимая, чего от тебя хотят! – Он понижает голос. – И хочешь знать кое-что еще, Тедди? Хочешь, я доверю тебе одну большую тайну, раз уж здесь никого нет, кроме тебя, меня и кроликов? Мы не гордые. Мы понимаем человеческую природу. Когда это необходимо, мы даже платим людям, чтобы те прислушались к голосу своей политической совести.

* * *

Все очарованы высоким англичанином, прибывшим к воротам английского посольства на полицейском велосипеде, в темном костюме, при галстуке, с зажимами на брючинах. А Манди, как всегда, если возникает такая необходимость, самозабвенно играет свою роль. Он звенит в серебристый звоночек на руле, аккуратно лавируя между подъезжающими и отъезжающими автомобилями, кричит: «Извините меня, мадам!» – дипломатической паре, которую едва успевает обогнуть, машет рукой, ускоряя процесс торможения, восклицает: «А вот и мы!» – спрыгивая с остановившегося железного «жеребца» и вставая в хвост гостевой очереди, состоящей из чешских чиновников, представителей английской культуры, танцоров и танцовщиц, организаторов и исполнителей. Катит велосипед к будке охранника, весело болтает с теми, кто оказывается рядом, а когда приходит его черед показывать паспорт и пригласительный билет, исполняет небольшой сольный номер по поводу предложения оставить велосипед на улице, а не на территории посольства.

– И не мечтайте об этом, старина! Ваши добропорядочные граждане умыкнут его в пять минут. У вас есть гараж для велосипедов? Велосипедная стоянка? Что угодно, только не заставляйте меня затаскивать его на крышу. Как насчет вот этого уголка?

Ему везет. Протесты услышаны сотрудником посольства, который случайно оказался рядом с будкой охранника, направляясь к дорожке, что ведет к парадной двери.

– Проблемы? – осведомляется он, мельком глянув на паспорт Манди. Толстячок с круглыми очками, который рассказывал Манди о своем школьном увлечении крикетом.

– Да, в общем-то, нет, – игриво отвечает Манди. – Просто мне нужно где-то припарковать мой велосипед.

– Давайте его мне. Я поставлю его у заднего фасада. Как я понимаю, вы намерены поехать на нем домой?

– Абсолютно, если буду трезв. Иначе не получу залога.

– Что ж, крикните мне, когда решите, что вам пора уезжать. Если я буду в самоволке, спросите Джилса. Добрались без происшествий? Никого не задавили?

– Будьте уверены.

* * *

Он идет пешком. Вот, значит, что испытывают проститутки. Кто ты, что ты хочешь и сколько ты мне заплатишь? Он в Праге, прекрасной лунной ночью, широким шагом идет по вымощенным брусчаткой улицам. Он пьян, но пьян по приказу. Он может выпить в два раза больше и не быть пьяным. Голова у него идет кругом, но от Сашиной истории, не от алкоголя. Он чувствует ту самую невесомость, которую испытал рождественской ночью в Берлине, когда Саша впервые рассказал ему о герре пасторе. Чувствует стыд, поднимающийся в нем, когда он сталкивается с болью, которую может только представить себе, но не познать на собственной шкуре. Он идет, как Саша, неуверенно, чуть бочком. Воображение переносит его в разные места. Вот он с Кейт дома, вот с Сашей в «Белом отеле». Улицы освещены железными фонарями, между ними полощется тьма. Красивые дома кажутся заброшенными, двери закрыты на засовы, окна прячутся за ставнями. Красноречивое молчание города обвиняет его, атмосфера подавленного мятежа осязаема. Пока мы, храбрые студенты Берлина, водружали наши красные знамена на крыши, вы, бедняги, сбрасывали их вниз, за что вас и давили потом советские танки.

Назад Дальше