– Ну, если так посмотреть на дело… – Крокодавл осмелел настолько, что самочинно налил себе еще вина. Эд не возражал. – А говорят, что привечала она многих. Отчего же нет – если Бог дал красоту, пусть люди пользуются. Ведь под венец она никого не тащила, верно? И святой никогда не прикидывалась. Знатные сеньеры к ней похаживали, тогдашний герцог Орлеанский, к примеру…
– Дядя Роберта Сильного?
– Вашего отца, верно… Или граф Пуатье. Но и колдунов, разбойников и бунтовщиков тоже не отталкивала. Старого Морольфа вот… Да, великие были замыслы, высокие… Или Одвин-бретонец. Про Морольфа мне горбун Бернард рассказывал, а Одвина я сам видел. Его госпожа любила больше всех, у них, говорят, и сын был, только помер во младенчестве. Это опять-таки Бернард-горбун рассказывал, до меня дело было.
– И где он сейчас, твой горбун? – очень спокойно спросил король.
– А помер давно. В Суассоне на кол посадили… Да и где все они – эти герцоги, колдуны, разбойники, сама госпожа Лалиевра? Там же, где колдун Бернард и младенец этот незажившийся. Впрочем, младенца, может быть, никакого и не было. А Одвин был. Из самых что ни на есть простых был, а учен, учен… И язык, как говорится, без костей. Только не впрок пошла ему ученость, чернокнижник он был законченный, с каббалистами знался, а потом и с бунтовщиками снюхался. Тоже, надо думать, высокие были замыслы. Госпожа Лалиевра этого не одобряла. Оттого, может быть, и пробежала между ними черная кошка. – Урод задумался, подливая себе вина. – Да, Одвин… я его помню. Высокий он был, и беловолосый, как все бретонцы, хотя о ту пору большей частью уже и седой. А видел я его в последний раз… когда же это было? Незадолго до мятежа Черного Гвидо, аккурат двадцать лет назад. Был он в этом мятеже замешан, попался, но как-то выкрутился и с тех пор от людей хоронился. Слышал я, что был он потом мельником в Туронском лесу…
– Где? – вопрос был задан почти беззвучно, но Крокодавл его услышал.
– В Туронском лесу, – повторил он.
– И он… жив?
Странно, что короля волновала судьба старого мятежника. А может, не так уж волновала – он даже не смотрел на комедианта. Крокодавл потер рукой переносицу.
– Жив ли… Не знаю. Хотя нет, припоминаю… госпожа Лалиевра года три назад или около того упомянула вроде, что он умер. А как – мне неведомо. Старик ведь уже был…
Эд ничего не ответил. Сидел, отвернувшись. Молчание угрожающе затягивалось, и кому другому могло показаться, что король задремал. Но не Крокодавлу. Он был комедиантом и даже подвыпивши отлично умел определять, когда человек расслабляется, а когда нет. Наконец он осмелился спросить:
– Я хорошо развлек ваше величество?
Эд так и не посмотрел на него. Его ладонь, стиснутая в кулак, разжалась и сделала движение в сторону выхода.
– Да, – сквозь зубы проговорил он. – Ты хорошо меня развлек.
«Имя его тебе ничего не скажет», – произнесла на смертном одре старая ведьма, отказавшись назвать имя его настоящего отца. Он не понял тогда, почему, – ведь она уже крепко подкосила его гордость, выдав, что он родом простолюдин, а не герцогский сын, – что уж может быть хуже?
Теперь он знал, что. И знал, почему она промолчала. Ей было все известно. И она, охранявшая и оберегавшая его всю жизнь, предпочла унести тайну с собой в могилу, чем открыть своему сыну, что он – отцеубийца.
Дружина двигалась к Компендию. Он спешил, не щадя ни людей, ни лошадей, словно хотел преодолеть два перехода до замка одним броском. Бесполезно. От себя не убежишь.
Один Бог – а может, дьявол, знал, чего ему стоило не задушить комедианта тут же, голыми руками. Но он удержался и оставил урода жить. Возможно, как напоминание о собственной вине.
В вине же своей Эд не сомневался. Слишком уж все сходилось. И не могло сбить с толку даже утверждение, будто сын госпожи Лалиевры и Одвина умер. Заячья Губа и должна была утверждать так, дабы ничто не связывало бастарда Робертинов, правнука Карла Великого, и колдунью из урочища Морольфа. Она своего добилась… так добилась, что лучше не думать.
С тех самых пор, как он выучился держать в руках оружие, Эд посвящал свою жизнь мести за убийство Роберта Сильного. Как прекрасно, как благородно, как рыцарственно – сын мстит за убийство отважного воина, преданного трусливыми соратниками на расправу жестоким врагам. И напрасно мстил. Роберт Сильный не был его отцом. Отважный воин? «Туп, как пробка, и жесток, как кабан», – вот, значит, каким его считали. Только в одном он не ошибся – отец его действительно был жестоко и подло убит. Только мстить некому. Кроме себя самого.
Даже хуже все было. Проще, грубее и унизительнее. Он, так много сил тративший на месть за отца, убил этого самого отца – прикончил беспомощного старика, который даже не мог защитить себя, за то, что по его вине невольно был причинен вред любимой собаке.
Отца – за собаку…
За год, минувший с того дня, когда он впервые узнал, что не принадлежит ни к Каролингам, ни к Робертинам, Эд не только успел свыкнуться с этим, но даже вменил себе в заслугу – не желает он иметь таких родичей, как эти – безмозглые и лицемерные. Это счастье – что у него нет с Робертом ни капли общей крови, он один и сам по себе. Но такое узнать, такое… Кто там на небе или в преисподней вечно заливается хохотом, когда судьба, преподнеся очередную победу, тут же готовит пытки и костры?
Отцеубийца.
Убил – и забыл, мало ли кого он уничтожал и за меньшее? Он бы и на исповеди не счел нужным в этом покаяться, если бы Фортунат не напомнил. Да, об убийстве мельника в Туронском лесу напомнил ему Фортунат…
И сразу же появился Озрик.
Вот почему он запомнил этот разговор в келье Фортуната. Не из-за обычной и ни к чему не обязывающей исповеди, а из-за встречи с Озриком^школяром, лучшим другом младшего брата, будущим ангелом-хранителем. И теперь он понимал, почему так спешит в Компендий. Он хотел как можно скорее увидеть жену. Ангел-хранитель – верно сказал Фортунат. Много раз она спасала его, и не только от врагов, но и от самого себя. Хотя был ли у него враг худший, чем он сам?
Он решил рассказать ей все. Не Фортунату, а ей. Она одна способна понять, ибо Фортунат, при всей своей доброте, всегда вел жизнь затворника, и о ярости, злобе и бешенстве мира знал только понаслышке. Азарика – иное дело, она видела и знает все сама.
Она спасет его и на этот раз.
Но торопился он напрасно. То есть теперь именно поспешность подвела его. В Компендии никто не ждал, что королевские отряды так быстро продвинутся от Эны. В замке Эда ожидало известие, что королева около трех недель назад приняла приглашение сеньеры Гислы и выехала в Веррин.
Он ходил по комнате, как зверь по клетке, безостановочно, вперед и назад. Теперь он был даже рад, что Азарика уехала. Он не ребенок, плачущий, уткнувшись в юбку матери. Может быть, когда она приедет, она сумеет успокоиться, собраться с мыслями и найти в себе силы для правильного разговора.
Но успокоение не приходило. Одно-единственное имя не уходило из памяти, разъедало мозг, как кислота, отдавалось в такт шагам. Одвин. Одвин-бретонец… Одвин. Одвин.
«Имя его тебе ничего не скажет».
Она была не права. Где-то он слышал это имя.
Мерещится, должно быть. Так нельзя, так можно сойти с ума… Он попытался отогнать от себя неотвязное воспоминание. Ведь в те темные года он творил не только преступления. Его звали не только дьяволом во плоти, но и спасителем Нейстрии. Его не только проклинали, но и целовали грязь под копытами его коня. Были славные походы, были победы…
– Были победы… – прошептал он пересохшими губами.
Он вспомнил, откуда ему знакомо имя Одвина. Он сам выкрикнул его во всеуслышание во дворе только что захваченного замка Барсучий Горб. Меч его касался плеча сумрачного юноши, преклонившего перед ним колено, дружина орала боевой клич в честь героя нынешнего сражения, а сам он, милостью императора Карла III граф Парижский, провозглашал, что Озрик, храбрый сын Одвина, посвящается в благородные всадники, сиречь рыцари, отныне и навсегда.
Одвином звали отца Азарики.
Он схватился за голову. Нет! Этого не может быть! Случайное совпадение… Разве на свете жил один только Одвин? Их сотни в Западно-Франкском королевстве.
И неожиданно услышал голос Азарики, так явственно, что показалось ему, будто она здесь же с ним в комнате, и он оглянулся, но никого не увидел.
«Кочерыжка знал, – произнес голос. – Мы же с ним, можно сказать, земляки…»
Кочерыжка, в бытность свою аббатом, служил при церкви святого Вааста в Туронском лесу. Он примкнул к их шайке в самый день убийства мельника… и еще надсадно требовал себе добро убитого.
– Нет, – повторял он. – Нет…
Уйдя по тропе, ведущей в прошлое, он обнаружил там страшное преступление. И когда попытался убежать от него, за ним встало преступление еще более страшное.
Его жена оказалась его сестрой.
Боль в груди стала невыносимой. Все равно этого не может быть! Родная мать на смертном одре завещала ему, даже велела жениться на Азарике. А ведь она знала все обо всех! И какой бы хитрой и подлой она ни была, сколько бы грехов ни совершила, ему она всегда желала только добра… Она не приказала бы своему сыну жениться на сестре!
Но она никогда и не приказывала. Она приказала ему найти Азарику. О женитьбе не было сказано ни слова. А он услышал то, что хотел услышать.
Свежий ветер ударил ему в лицо, и он внезапно осознал, что незаметно для себя вышел из замка и стоит на лестнице, ведущей к казармам. И что ноги сами привычно принесли его туда, где он бывал каждый день – поэтому никто особо не обратил на него внимания, – часовые были на местах, патрульные в карауле, остальные спали, чистили амуницию, резались в кости, несколько человек сгрудились у костра, где, потягивая пиво, слушали певца, тренькавшего на самодельной арфе, и эта мирная картина несколько охладила разгоряченный мозг, уняла сердцебиение – до тех пор, пока он не прислушался к песне.
А песня была старая, длинная и заунывная – геста о папе Григории.
Род человеческий грешен, и слаб, и несчастен. Грешны мы все, но иные грешат тяжелее. В некоем царстве такое свершилось злодейство, Память людская доныне о том говорит. Правили царством, его восприяв по наследству, Брат и сестра, в христианском рожденные браке. Слушайте, люди, сколь дьявол хитер и коварен, И неспособна соблазну противиться плоть! Божьи с людскими законы поправ своевольно, Брат, как жену, сестру свою принял на ложе. И в нечестивом союзе они наслаждались, Но поразил их раскаяньем Грозный Судия! Сын народился у них. Но раскаянье было сильнее. Брат на войну устремился, и принял там смерть от неверных, А королева, отрекшись младенца, зачатого в блуде, Милости Божьей и волнам морским предала колыбель…
– тянул пропитой, надтреснутый голос. Эд хорошо знал, чем кончается песня. И он не стал ждать продолжения рассказа о том, как выросший младенец, став воином, отправился странствовать, и женился на собственной матери, не зная, что это его мать, и как открылась правда, и о страшном покаянии, коему предавался будущий папа Римский, а развернулся и направился к конюшням. Каким-то образом он сумел сдержаться и не бежать, и затребовать коня, не сбиваясь на крик, добавив, что едет на охоту. Он хотел одного – вырваться из Компендия, никого здесь не видеть. А кругом в лесах полно волков, которые ждут не дождутся, чтоб им перервали глотки. А может, ему повезет больше, и он встретит разбойников, которых убьет, или…
Да, он сумел сдержаться. Но стражник, открывавший ему ворота и успевший заглянуть ему в лицо, потом долго крестился, и на всякий случай помянул еще старых языческих богов.
Ему не повезло. Стояло лето, и волки не нападали на людей, а, напротив, прятались от них. Разбойников же он сам в течение последнего года преследовал так беспощадно, что они зареклись появляться вблизи Компендия.
Он брел пешком. Куда делся конь – не помнил. Должно быть, загнал. А может, просто бросил, когда углубился в чащу и продолжать путь верхом стало невозможно.
Несколько раз принимался идти дождь, а однажды – правда, ненадолго, – разразилась настоящая гроза. Но он шел, увязая в грязи, спотыкаясь о корни, торчащие из мха. Когда тело отказывалось повиноваться ему, он падал на землю и засыпал. А потом поднимался и снова брел – без цели и направления.
Но он не сошел с ума. Будь так, все стало бы гораздо проще. Но за исключением того, что сейчас происходило с его телом, которое хлестали ветки и струи дождя, он отлично помнил и сознавал все.
Год назад он тоже носился по этому самому лесу, ища, на ком сорвать накипевшую ярость. Это была только ярость, тогда он еще не знал, что такое страх. У него, видите ли, случилось тогда несчастье – предали жена и брат. Ну, потерял он жену и брата. И взамен их нашел жену и сестру. И в этом все и заключалось – жена и сестра оказались одной и той же женщиной.
«Иногда она смотрит, как я, говорит, как я, смеется, как я…»
«Брат, как жену, сестру свою принял на ложе…» Он хрипло рассмеялся. Ну нет, куда до него какому-то там папе Григорию, которого, может, и не было на свете никогда!
Отцеубийца и кровосмеситель! Все грехи мои, ни на чью долю уже не достанется! Я и в аду буду королем. И некому, некому, некому отпустить подобные грехи. Нет такого священника, перед которым можно было бы обнажить душу. Фортунат? Да старик умрет от потрясения, когда узнает правду.
Или ты, ни за что убивший родного отца, жалеешь отца духовного? Или просто страшно… страшно, что, если старик сумеет это пережить, он поступит, как поступил бы любой священник, и сделает все, чтобы расторгнуть брак, который сам благословил? Потребует от него навсегда расстаться с Азарикой? А именно так Фортунат и должен поступить. Каким бы он ни был другом, Фортунат все-таки монах. У всякой терпимости есть пределы. Он вспомнил вдруг, как о прошлом годе, когда Азарика крестила своего приемыша, он, чтобы поддержать ее, тоже хотел принять участие в этом обряде. Но Фортунат строго воспротивился. Крестным родителям, сказал он, нельзя вступать в брак, церковь это возбраняет. Если бы у него были силы, он бы посмеялся над этим утверждением. Крестным – нельзя. А брату и сестре – можно? Что здесь скажет церковь? Известно что…
Но он не может на это пойти! Если у него не хватает решимости расстаться с женой, так по крайней мене ее достаточно, чтобы это признать. Не стоит обманывать себя. Никогда в жизни он не сможет увидеть в Азарике сестру. Нет в его чувствах ничего братского. «И в нечестивом союзе они наслаждались»? Да нет, все называется гораздо проще. Он не может без нее жить. Без нее – нет жизни. Так что же тогда – не жить вообще? Не подходит. Трусость. Бегство с поля битвы. Такого он себе и рабом не позволял. Королем – тем более. Оставить государство без защиты, бросить страну, которую собирал своими руками, чтобы его тут же расклевали Вельфы, Арнульфинги, итальянские и германские Каролинги, даны, арабы, мадьяры, ну, кто там еще, подходите! Поднявшись на вершину, он принял на себя непомерно большой долг. Такой, как он полагал, только он и сможет нести. Теперь этот долг может сломать ему хребет.
Но и это не самое страшное, что может его ждать.
Что, если Азарика носит ребенка?
При этой мысли он едва не завыл, ухватившись, чтобы не свалиться, за ствол ближайшего дерева. Он не видел ее около друх месяцев, и первое, о чем собирался спросить по возвращении – об этом.
Что, если она скажет: «Да»?
Как он этого ждал… Сын (он почему-то и мысли не допускал, что у него может быть дочь)… Наследник престола. Продолжатель династии. Выродок и позор рода человеческого.
Будь же ты проклята, мать, ради своей жажды власти и желания видеть сына на престоле сотворившая с ним такое!
Но это проклятие не было искренним. Потому что та же жажда власти и желание видеть своего сына (если он у него будет) на престоле была у него в крови и двигала всеми его поступками. Все связалось в единый узел – преступления, власть, родство, любовь, проклятие – и развязать его было невозможнго. А разрубить его он не мог. Не хотел. В том-то все и дело – привыкши жить по закону своего своеволия, он и здесь не хотел покориться судьбе.