Двое среди людей - Вайнеры Братья 21 стр.


Весь уголовный кодекс он знает наизусть. За хорошие характеристики с работы сбавляют в приговоре год. Сам он арестован за хулиганство в пьяном виде. Подошел ко мне:

— У тебя какая статья?

— Сто вторая. Он удивляется:

— Подрасстрельная?

Я вздрогнул — так он деловито‑удивленно и просто спросил.

— А сколько лет тебе?

— Через полтора месяца — восемнадцать.

— А‑а, малолеток! Тогда ничего. Десятку дадут. Я посмотрел на него с надеждой. Он успокаивающе сказал:

— К несовершеннолетним смертная казнь не применяется.

— А за полтора месяца суд успеют провести? Он засмеялся:

— Это не имеет значения. По закону учитывается возраст, когда совершалось дело, а не когда суд. Вот если б ты через полтора месяца убил, тогда бы уж точно тебе «шлепка» была…

Мне захотелось заорать, заголосить истошно, ударить его по кадыкастой длинной шее. Как же он может так говорить о моем горе! Но я только привалился к стене и закрыл глаза. Господи, за что же мне такое досталось…

— Да замолчите вы, наконец! Не на выставку вас снимают!

Я отвернулся и на стене увидел картину — море, кипарисы, лунная дорожка. Паршивая картина, но ведь где‑то же есть настоящее море, и кипарисы, и лунная дорожка. И всего этого я не увижу многие, многие годы. А может быть, и никогда. У меня ведь плохое здоровье…

Потом повели на личный обыск. В очень светлой комнате, отделенной от надзирателя длинным, обитым цинком столом, я быстро раздевался и подавал ему свои вещи на этот стол, а он, как будто в комиссионном магазине за прилавком, ловко ощупывал их, осматривал и одну за другой бросал на деревянную скамейку позади себя.

— И трусы тоже? — спросил я.

Надзиратель вместо ответа кивнул на объявление: «Напоминание. За не сданные на обыске вещи и деньги заключенный подвергается строгому наказанию». Потом спросил:

— Деньги с собой имеются?

— Вот, — протянул я случайно затерявшийся в кармане пятак. — Возьмите себе. Или можно выкинуть, Он усмехнулся, и я увидел в его глазах нескрываемое презрение.

— Очень мне нужны твои деньги. А чтобы выкидывать их, ты сначала научись зарабатывать!..

И аккуратно вписал в квитанцию, в графу «Наличные деньги»: «Пять копеек».

— Проходи одевайся…

На второй «сборке», которую бывалые называли вокзалом, было людно. Я снова подумал, что Альбинка наверняка где‑то здесь неподалеку. Хорошо бы с ним увидеться, потолковать, обсудить наши с ним неважные дела. Да только теперь до суда мы не увидимся. А вокруг — все чужие люди. У всех свои горести, волнения, страхи. Но я вдруг подумал, что мне их почему‑то не жаль, никого. Уж не знаю почему, но только не жаль, и все! У них и горести и страхи были какие‑то злые, дикие. И тут я с ужасом понял, что ведь меня самого тоже никто не пожалеет. Что этого таксиста, наверное, будут жалеть разные люди, потому что он им сделал много хорошего.

Что этого таксиста, наверное, будут жалеть разные люди, потому что он им сделал много хорошего. А я никому и ничего хорошего сделать не успел. И если меня жалеть, гак только за то, что я еще молодой. За то, что я не успел сделать ничего хорошего? Или не смог? Или просто не подумал, что можно делать хорошее?

Долго, долго сидел я на скамейке у стены, чужой этим людям, и они мне были чужие. Я устал так быстро учиться жизни, нельзя так много узнавать за один день. Мне бы на многие годы хватило того, что я передумал за одни только сутки…

Если это не живет в тебе самом, то, наверное, очень не скоро, не легко человек может понять, как невыносимо быть одному, совсем одному. И то, что мы с Альбинкой были все время вдвоем, — тоже не в счет. Потому что убивали мы вместе, а отвечать перед судом, и перед людьми, и перед собой будем в одиночку.

Шли часы. Скоро, наверное, займется рассвет. Но здесь этого было не понять. Тут круглые сутки горит электрический свет и время измеряется не часами, а режимом. Вместо утра — завтрак, вместо заката — отбой.

Потом я заснул нервным, беспокойным сном и не сразу понял, когда громыхнул тяжелый затвор двери и подали команду:

— Встать! Вста‑ать! Строиться! Андреев, Барберов, Мешков, Лаке… — на выход!

Нас вывели в перегонный коридор. Впереди была видна растворенная дверь, через нее сочился серый рассвет. Дул слабый ветерок. Строили по двое. Спросонья, от холодка, тоски, неизвестности меня стало трясти так, что застучали зубы. Я старался раздавить, размять в скулах дрожь, чтобы никто не заметил, как я трясусь. И это было даже хорошо, потому что я ни о чем, кроме этого, не думал.

— Марш!

Вывели во двор, такой чистый и безлюдный, как бывает, наверное, только в инфекционных больницах и тюрьмах. Надзиратель у дверей отсчитывал нас парами:

— Два… четыре… десять… шестнадцать…

Потом снова: железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница… И все время впереди надзиратель, который непрерывно постукивает ключом по металлической пряжке на поясе. Где‑то по дороге запахло ласковым добрым теплом свежеиспеченного хлеба.

Потом была баня, после дезинфекции отдали вновь одежду. В стене открылась деревянная ставня, и каждому выдали жидкий тюфяк, мешок‑наматрасник, крошечную подушку, полотенце, алюминиевую ложку и кружку. Кладовщик предупредил:

— Ложки не терять! Рыбкин суп руками есть неловко…

И повели по камерам. В каком‑то коридоре разминулись со встречной колонной — это шли на этап. Мы издалека услышали тяжелый топот ног и бряканье надзирательского ключа о пряжку. Нам скомандовали:

— Смирно! Лицом к стене! Молчать! Из колонны крикнули:

— Кто попадет в «стодвадцатку», скажите, что Ваське Гоминдану сунули трешник!

— Молчать!

Снова тишина, разминаемая тяжелым топотом. Меня подвели к дверям камеры. Последний вход в новую для меня жизнь. В коридоре уже прыгали по кафельному полу солнечные лучи. Надзиратель щелкнул замком, легонько подтолкнул меня в спину — давай заходи. Железная дверь лязгнула сзади, будто ударила по затылку. Грязно‑зеленые стены, невысокий закуренный потолок, окно забрано густой решеткой и стальным частым жалюзи. Тишина, желтый размытый сумрак двух электроламп, тяжелый запах пота и табачного дыма. Арестанты спали. Я положил свой тюфяк на пол, присел к столу и так, опершись на руки, сидя, заснул. Прошел час или два, но мне показалось, будто я только закрыл глаза, когда раздалась команда:

— Подъем!

Я вскочил, испуганно озираясь, не соображая, где я, как сюда попал, что делаю здесь, пока не разошлись круги взбаламученного сна. Я вспомнил — в тюрьме. И никогда не было в моей жизни горше пробуждения…

Фекла Михайловна Попова

Вот и нет тебя больше, Костик, Костик, серенький котик.

Назад Дальше