Гэм - Ремарк Эрих Мария 14 стр.


— В Швейцарии. И еще один раз в Коломбо. Нет смысла проводить параллели или делать какие-то выводы. Но это облегчит вам решение. В Марселе вы взойдете на борт «Анны Лейн». Отплытие через двенадцать дней. Я буду ждать вас в Сингапуре.

Гэм не ответила. Лавалетт позвонил слуге и приказал подать автомобиль к подъезду. Потом снова кивнул на непогоду за окном.

— В сравнении с этим все прочее банально. Стихия не спрашивает и не отвечает… она просто существует… У вас есть время подумать… В Сингапуре вы сойдете на берег.

Слуги подогнали автомобиль к подъезду. Лавалетт склонился к руке Гэм. Рука была безвольная, вялая. Дверь за ним закрылась. Шаги стихли. И тут Гэм, как в прострации, странно тихим шепотом обронила в пустоту комнаты: «Да». Нахмурила брови, глаза потемнели, — сказала «да», откинула голову назад.

Мотор коротко взвыл и ровно заурчал. Скрежетнули контроллеры, невнятный возглас… И шум отъезжающего автомобиля утонул в реве ненастья.

Проснувшись среди ночи, Гэм увидела за окном ясное небо. Гроза ушла. Луна висела над парком, словно огромная латунная чаша, отражаясь в лужах на дорожках. Силуэты деревьев замерли в неподвижности. В зелени вьющихся по стене дома растений шелестели тяжелые капли, медленно стекая с одного листа на другой. Мраморный Нарцисс у пруда, наполовину освещенный луною, меланхолично смотрел в водоем. Свет падал на левое его плечо и с игривой, нежной лаской плескался вокруг, мягкий, беззвучный. А он стоял, погруженный в свои думы. И улыбался.

— Не странно ли, — сказала Гэм маркизе д'Аржантейль, — что нашу жизнь определяют не могучие и шумные события, а мелкие, почти незаметные. И опять-таки не взаимосвязанные логически, а как бы подброшенные случайно — вот они-то и чреваты внезапным беспокойством и новой дорогой. Такое ощущение, словно под этой будничной жизнью вершится еще какая-то другая, тайная, и все наши представления о собственном бытии и развитии суть лишь нечаянная параллель; в один прекрасный день тебя настигает рывок — и все знание опрокидывается…

Маркиза д'Аржантейль добродушно посмотрела на Гэм.

— Прекрасная, блистательная речь поэта на сцене не трогает так, как неведомый зов в ночи, который отзвучит и стихнет, где-то далеко-далеко… Тысячами смыслов облекает его фантазия… Он будоражит и наполняет сердце тоской, никакое изреченное слово с ним не сравнится… Он проникает в кровь… в это темное, таинственное наследие, дарованное нам природой, через которое она зовет… и определяет. Отклик пробуждается от случайного звука… гудит и не смолкает… наперекор всем мысленным возражениям, всем желаниям… Ты можешь называть его безрассудным… он все равно гудит, и заглушает все, и манит, и побеждает… Последуйте этому зову… он не обманет…

— Да, — тихо сказала Гэм и улыбнулась, — разве я могу иначе…

Два дня спустя она покинула Париж. Но скоро опять вернулась. И уже вечером в Опере вновь ощутила беспокойство. Допоздна сидела у окна в своей комнате. А через день села в марсельский экспресс.

Не доезжая до Марселя Гэм сошла с поезда. Остановилась в провансальской деревушке у простых людей, которые спали на высоких пестрых постелях. Проснувшись утром, она видела в прорези ставен золотое сердечко юного дня; лучистая дорожка пронизывала сумрак комнаты и упиралась в олеографию на стене, невероятно ярко высвечивая краски на груди Мадонны. Гэм подставляла руку под этот луч и ладонью ловила день. Потом брала зеркало и играла солнечным мячиком — волшебно сияющее сердечко плясало то на потолке, то на стенах. Наконец она вставала на постели во весь рост, сбрасывала с плеч бретели ночной сорочки и, так и этак подкладывая под ноги подушки, добивалась, чтобы сверкающий луч из прорези оконной ставни упал туда, где билось ее сердце. Минута-другая, и кожа ощущала тепло, солнечное сердечко сияло под левой грудью, а Гэм в порыве ликующего восторга спрыгивала с кровати и летала по комнате в импровизированном танце сердец.

Однажды после обеда она поймала себя на грезах. И тогда снова отправилась в путь. Хозяйский шпиц проводил ее до поезда и никак не хотел уходить. Она помахала ему из окна как другу.

Пейзаж за окном вагона был залит солнцем. Серебристо-серые оливы шелестели на ветру, лавры, пинии и бананы выстроились вдоль дороги, редкие одинокие пальмы навевали мысли о Востоке, потом начался город — город, который весь гавань, и улица Каннебьер, и мешанина народов. Гэм долго стояла на набережной, смотрела на море. Подле нее штабелями громоздились чемоданы и палубные шезлонги. Поворотные краны мчали по воздуху мешки и тюки, которые словно бы ничего не весили. У таможенных пристаней ссыпали в трюмы серу и бурую сиенскую землю; гурты рогатого скота, мыча от жажды, ожидали погрузки. Между молом и городом теснились пароходы. В конце концов Гэм решилась спросить. «Анна Лейн» в порт еще не пришла.

Однако наутро «Анна Лейн» уже стояла у пирса — пришвартовалась ночью. Увидев ее, Гэм испытала шок; охваченная смятением, она весь день обходила гавань стороной. Дойдет до угла платановой аллеи Кур-де-Бельсенс и спешит затеряться в толпе кокоток и приезжих. Но этого оказалось мало: Гэм то и дело натыкалась в толчее на матросов с «Анны Лейн», которые устремились в бордельные переулки Старого города.

Когда «Анна Лейн» закончила погрузку угля, Гэм решила, что пароход уже готов к отплытию. И, боясь опоздать, заторопилась к причалам компании «Мессажери Маритим». Поднялась на палубу и облегченно вздохнула. Странное чувство — все это время ее будто подталкивала чья-то незримая рука. С волнением она ждала, что «Анна Лейн» вот-вот разведет пары. Но капитан сказал, что пароход отчалит лишь завтра утром.

Этой ночью Гэм спала тревожно. Снова и снова слышала лязг цепей и каждый раз думала, что это начало путешествия. Потом наконец погрузилась в сон без сновидений и проснулась от глухого пыхтенья машин. Ее потянуло на воздух, она торопливо оделась и стремглав, точно за нею кто-то гнался, выбежала из каюты на палубу. Навстречу хлынул свежий утренний воздух. На палубе толпились пассажиры, махали платками. Пароход только что отвалил от причала. Гэм бросилась к поручням, хотела крикнуть — и вдруг, внезапно ослабев, замерла, вцепилась в планширь, бессильно, прямо-таки нежно припала к нему; подняла взгляд и улыбнулась в лицо равнодушному человеку на набережной, улыбнулась — и тотчас отвела глаза; какой-то англичанин как одержимый махал шляпой, Гэм по-детски беспомощно посмотрела на него, потом подняла руку и тоже помахала… несколько раз… куда-то… на прощание…

Над морем завиднелся памятник Лессепсу1. Темно-синий горизонт побурел. Разом поднялись над водой белые дома с плоскими крышами — Порт-Саид. Пароход еще не пришвартовался, а к нему уже устремились арабские лодки. К борту причалил паровой баркас портового врача. Потом на палубу хлынули черные, смуглые, желтые люди, крикливо предлагая свои товары — сигареты, почтовые открытки, платки, цепочки, изготовленные в Германии или в Англии. Мальчишки-подростки подбирались к пассажирам и с фамильярной ухмылкой нашептывали им на ухо некие предложения. Гиды предлагали свои услуги. Пассажиры сошли на берег.

Широкие чистые улицы европейского квартала сменились низкими известняковыми домишками и базарами арабского города, где свиньи и кошки стаями шныряли среди играющей детворы. Один из смуглых феллахских малышей упал на бегу, Гэм подняла его. Мальчуган испуганно глянул на нее блестящими черными глазами и отвернулся. Но тотчас спохватился — курчавая голова опять повернулась к ней, склонилась набок, маленькая грязная ладошка протянулась вверх: бакшиш. Держа за плечи хрупкое тельце, Гэм думала: неужели вправду бывают такие крохотные пальчики и ноготки… Но от этого теплого трепетного существа, от этого ребенка исходила странная сила, перетекавшая в ее пальцы, и она едва сдержалась — так ей хотелось прижать малыша к себе, приласкать, говорить всякие глупости. В волнении она торопливо сунула в маленькую ладошку несколько монеток, крепко ее сомкнула и растроганная пошла дальше.

Ночью «Анна Лейн» принимала уголь. Запыхавшиеся негры с тяжелыми мешками на голых спинах сновали по сходням. На плечах длинными жгутами вспучились напряженные мышцы. Блики прожекторов плясали на темных, блестящих от пота телах. Голубовато белели глаза и зубы. Портовая ночь без устали изрыгала эти фигуры, снова и снова, будто несчетные воинства в недрах непроглядного мрака ждали своей очереди, чтобы кануть в бездну угольного бункера. Только в косом конусе прожекторов царила толчея, сопровождаемая спокойными аккордами долгих, раскатистых арпеджио прибоя. Эта слепяще белая полоса света вырывала из ночи колдовской шабаш, словно в ней были особые лучи, от которых незримое становилось явным. Кажется, думала Гэм, этот магический луч может обратиться куда угодно — даже в небеса, — и там тоже станет зрима бешеная пляска, в иные минуты сокрытая от глаз. Из теплой защищенности мрака он выхватывал пугающие образы сумбурной схватки — как в линзе микроскопа невинная прозрачность водяной капли оборачивается полем битвы инфузорий… Гэм улыбнулась… как в линзе микроскопа, схватка за капли воды… за капли воды — и оттого не менее жизненно важная… и так же, как повсюду, не на жизнь, а на смерть.

Уже несколько часов назад вой сирен оповестил об отплытии. Пароход медленно отвалил от причала и повернул к каналу. Лоцман стоял на капитанском мостике. И тут из гущи пришвартованных судов выскочил паровой катер и на полной скорости помчался за «Анной Лейн». Человек у руля что-то кричал. Позади него в катере был кто-то еще. Гэм как раз находилась на палубе и наблюдала за этим спектаклем. Наконец катер причалил к борту, спустили трап, пассажир катера вскочил на ноги и минуту спустя уже поднимался на «Анну Лейн». Первое, что он увидел, была Гэм, стоявшая возле самого трапа. Он метнул на нее взгляд, оступился, едва не упал, но тотчас обернулся, достал горсть монет и широким жестом бросил вниз, в катер. Потом с надменной и непроницаемой миной взошел на палубу, обменялся несколькими словами с одним из офицеров и проследовал за стюардом к каютам. «Анна Лейн» набирала скорость.

Безотрадные скалы Адена еще долго маячили на горизонте. Потом исчезли в синеватой дымке, и на пароход пала ночь. Над столом в кают-компании жужжали вентиляторы. Капитан с улыбкой сказал:

— Завтра утром проснетесь и снова увидите океан.

Поздно вечером качка усилилась. Гэм вышла на палубу. Ни души вокруг. Над морем, точно плотная черная вата, лежала тьма. Звезды не мерцали, а стояли над мачтами как украшения, яркие и четкие. Южный Крест — словно аграф на рытом бархате ночи. Но под этим оцепенелым великолепием вскипало и опадало море, потягивалось и ворочалось, плескало и булькало, дергалось и металось, катило свои волны, и манило, и бурно дышало. После шлюзования в мелководном канале «Анну Лейн» вновь приняли текучие воды, набегающие от берегов Индии и несущие с собою экзотический аромат беспокойства и томления.

Носовая волна мощно струилась вдоль бортов, образуя в кильватере серебряные водовороты, которые долго виднелись в ночи. Матовый отблеск играл на гребнях валов, в кипении волн за кормой сгущаясь в красноватое свечение,

— море фосфоресцировало. Пароход плыл в серебряной колее, разбрызгивал вокруг себя серебро, оставлял позади широкие сияющие ручьи.

Рядом с Гэм чей-то голос проговорил:

— Случайность — всего лишь иная форма судьбы… возможно, более привлекательная, но и более неизбежная.

Это был незнакомец из Порт-Саида; капитан представил его в кают-компании, и она запомнила имя — Сежур.

Помолчав, он продолжил:

— Важное — всегда случайность, стечение обстоятель-ств. Оно происходит вслепую и без смысла — кого это смущает, кроме нас… и как же легко превратить это смущение в напряженный азарт лотереи.

— Не надо бы говорить об этом, — сухо сказала Гэм.

— Речи напускают туман; размышления отнимают свежесть… об этом не надо бы размышлять… Иные вещи тускнеют от слишком резкого света, но прохладная влага слов возвращает им блеск. Слова полезны, потому что никогда не бывают точны…

— А мысли?

— Тоже, но они прогоняют настроения. Размышления уродуют.

— И печалят, — сказала Гэм.

— Море светится, шумит океан, а мы стоим тут и пытаемся выдумать для этого какой-то смысл или символику, нам мало просто свечения и просто волн. Вот вам тайна Востока: не размышлять — хотя порой кажется, будто он размышляет, но и тогда это происходит чисто формально, как вариант ощущения,

— а только чувствовать. Умение восхищаться тусклым мерцанием лилий в оловянных вазах, восхищаться до самозабвения, дает человеку неизмеримо больше, нежели все раздумья о смысле прекрасного. Настроения, чувства делают жизнь бесконечной. Раствориться в них — блаженство.

Назад Дальше