Продолжая предложенную мне Гинзбургом перед его арестом роль, я стал как бы связным между его матерью и иностранными корреспондентами, которые следили за его и Галанскова делом как за продолжением дела Даниэля и Синявского. Вернувшись из приокской деревни, я часто заходил к Людмиле Ильиничне Гинзбург; небольшого роста, несколько даже горбатая, была она очень оживлена всегда, в молодости, вероятно, напоминала белочку, а в старости американскую писательницу Лиллиан Хелман, которую Жданов ставил в пример Ахматовой; кажется, сам Гинзбург дал ей прозвище "старушка", хотя и была она не настолько стара, и не только все ее за глаза так называли, но и сама она говорила о себе: "старушку позвали в гости" - с одобрением, "старушку не позвали в гости" - с неодобрением. Две ее комнаты - одна большая, увешанная картинами, другая маленькая, заставленная книгами, стали как бы клубом возникающего тогда Движения. Несколько раз я встречал там молодого человека, рослого, но рыхлого, с комсомольским отпечатком на добродушном лице. Людмила Ильинична уже говорила мне - значительно, - что у нее бывает внук покойного наркома иностранных дел Максима Литвинова, и я с удивлением узнал, что это и есть внук, впрочем, он действительно походил внешне на деда.Глядя ретроспективно, можно сказать, что в оппозиционное движение вливались две струи. Во-первых, люди, с юности понимавшие природу советского режима; они, в большинстве своем, смотрели на него как на печальную неизбежность - и пытались приспособиться к нему или найдя какую-нибудь нишу, или - наиболее циничные - становясь его функционерами, но когда вдруг оказалось, что сопротивление возможно, некоторые из них стали постепенно примыкать к Движению. Во-вторых, люди, с юности верившие в конечную правоту этого режима и постепенно увидевшие разрыв между его идеалами и практикой, это порождало в них желание активно способствовать "улучшению режима" и приводило многих в Движение; одни из них оставались внутренне коммунистами хотя из партии их исключали - и отстаивали "социализм с человеческим лицом", другие постепенно отходили от коммунистической идеологии, находя, что уже в ней самой лежит зародыш тоталитарного насилия.Можно говорить и о двух поколениях оппозиции - мировоззренческих, а не возрастных - поколении 1956 года и поколении 1966 года."Поколение 56-го года" сформировалось под влиянием десталинизации, волнений в Польше, но главным образом - под влиянием венгерского восстания в октябре 1956 года. Я помню, с каким страстным нетерпением ждал я сообщений из Венгрии и как был несогласен, когда, сидя у нас, приятель отца говорил, что "как-то надо помочь венгерским коммунистам": в советских газетах как прелюдия к вторжению появились фотографии повешенных за ноги сотрудников венгерской госбезопастности. Если бы в то время была какая-то организация, которая предложила бы мне с оружием в руках бороться с режимом, - я бы, не раздумывая, согласился. Но думаю, что такой организации не было."Поколение 66-го года" сформировалось под влиянием суда над Синявским и Даниэлем в 1966 году, чехословацких реформ 1967-68 годов и, наконец, советского вторжения в Чехословакию в августе 1968 года."Поколение 56-го года" было поколением "недоучек" - беру это слово в кавычки, поскольку это любимый эпитет советской печати по отношению к нам, но можно употребить его и без кавычек, мы действительно слишком рано обнаружили свое несогласие, чтобы нам дали закончить образование: и Галанскова, и Гинзбурга, и Буковского, и меня, и многих других по нескольку раз исключали из университетов, для некоторых исключение предшествовало аресту или следовало за ним.
"Поколение 66-го года", напротив, было поколением "истаблишмента" - вместо недоучившихся студентов пришли доктора наук, вместо поэтов, не напечатавших ни одной строчки, - члены официального Союза писателей, вместо "лиц без определенных занятий" - старые большевики, офицеры, артисты, художники. Для многих из них 1953-56 годы тоже были решающими, но они давали надежду на постепенные изменения к лучшему - и только явно наметившийся в 1956-66 годах поворот к ресталинизации усилил их внутреннее несогласие и вызвал протест.У людей моего возраста - как тех, чье отношение к режиму определилось в конце пятидесятых годов, так и тех, чье в конце шестидесятых, - формирование характера совпало с десталинизацией, с хотя бы частичным, но освобождением, хотя и не успешной, но борьбой - и потому, видимо, дало не всегда даже сознаваемую веру в возможность борьбы и конечной победы. В 1975 году Надежда Мандельштам, вдова поэта, сказала мне: "Я слышала, вы писали, что этот режим не просуществует до 1984 года. Чепуха! Он просуществует еще тысячу лет!" "Бедная старая женщина, - подумал я, - видно, хорошо по ней проехался за шестьдесят лет этот режим, если она поверила в его вечное существование".Раздражение власти и против "недоучек", и против истаблишмента - помимо общих - в каждом случае имело свои причины. В отношении истаблишмента "чего им не хватало?", ведь эти доктора и академики пользовались благами, недоступными среднему "советскому человеку". Мотивы "недоучек" были понятны властям - "озлобленность из-за собственных неудач", но - "как они посмели?! кто они такие?!". Особенно было непереносимо, когда "недоучка" становился известным: для того, чтобы стать кем-то в России, нужно получить признание "сверху", Солженицын получил такое признание - по ошибке Хрущева, но получил; но кто такой Амальрик? Как он посмел стать известным?! То, что я стал "писателем", не пройдя установленных ими для этого правил, до сих пор не дает покоя властям.Павел Литвинов принадлежал к "поколению 66-го года" - решающим толчком для него послужил суд над Даниэлем и Синявским, "боевым крещением" - суды над Хаустовым и Буковским, и к 1968 году он стал ключевой фигурой Движения. Как преподаватель вуза и, главное, как внук своего деда, он был и шагом к включению в открытую оппозицию представителей истаблишмента. Что он внук Максима Литвинова, бесконечно повторяло и западное радио; тогда все время подчеркивалось, что такой-то - сын или внук такого-то, диссиденты, дескать, люди не "с улицы", даже меня однажды назвали "сыном известного историка", хотя мой отец, как и я, был исключен из университета. Через несколько лет "Голос Америки" начал называть "известным историком" меня самого, к крайнему неудовольствию КГБ.Осенью 1967 года Павел был вызван в КГБ, где ему сказали, что им известно о составленном Павлом сборнике "Дело о демонстрации" - о процессах Хаустова и Буковского - и что ему "советуют" этот сборник уничтожить, в случае его хранения и тем более распространения он будет привлечен к уголовной ответственности. Это было, с точки зрения КГБ, мягким предупреждением, но оно имело неожиданный результат: Павел записал свой разговор и начал распространять. Он был опубликован за границей, и Би-Би-Си даже транслировала его театрализованную запись на СССР.Гюзель вспоминает, как Павел впервые появился у нас ночью и, сидя за столом, мы с видом заговорщиков передавали друг другу какие-то бумажки. "Разговор в КГБ", прочитанный тут же ночью по уходе Павла, произвел на меня огромное впечатление - и думаю, не на меня одного. Не сам разговор, конечно, ибо в подобных разговорах и предупреждениях недостатка не было, а то, что Павел записал его и предал гласности, бросив вызов не только КГБ, но одному из важнейших неписанных законов советского общества, своего рода соглашению между кошкой и мышкой, что мышка не будет пищать, если кошка захочет ее съесть.