Записки диссидента - Амальрик Андрей Алексеевич 5 стр.


У нее было несколько советчиков, которые советовали ей купить то или это, а потом, показывая купленное, она следила за реакцией других: то, что один хвалил, другой мог обругать, и ей волей-неволей приходилось жить последним мнением. Как-то она попросила у меня несколько картин "показать важным американцам" и одновременно купила "Морское дно" Плавинского, которое загромождало нашу комнату наподобие рояля. Но именно "Дно" ее гости не похвалили - и она сказала, что, пока я не верну за него деньги, она не вернет мои картины. Деньги я уже отдал Плавинскому, а они, надо отдать ему должное, у него не залеживались, да и такой метод ведения дел я принять не мог, пришлось мне угрожать судом, пока не отдали картины. Но даже через год Нона подбежала ко мне на приеме у американского посла: "Вы должны мне пятьсот рублей!"- Ну, Нона, кто старое помянет, тому глаз вон, - добродушно ответил я.- Нет, не вон! Нет, не вон! - и она отскочила с таким видом, словно я действительно собирался вырвать ей глаз. Больше я ее не видел.Несмотря на богатство, заметное особенно на фоне скудной советской жизни, в ней самой и в атмосфере их дома чувствовалось что-то несчастное. Помню, как она хотела показать мне японский киноаппарат и вынимала из ящиков множество аппаратов, то без объективов, то без ручек, то еще без каких-то деталей, вереница аппаратов-калек, в комнате уже наступали сумерки, и я, взглянув сбоку на ее лицо и шею с подтянутыми морщинами, вдруг подумал: как эта женщина несчастна.Как-то Зверев, Плавинский и я заехали к Эдварду. Две девицы и молодой человек, альбинос с лицом, которое невозможно запомнить, сидели в одном углу гостиной, а мы в другом, по замыслу Плавинского ближе к бару, обе группы с таким видом: у вас своя компания, а у нас своя.- А где же Нона? - любезно спросил Плавинский.- Нона в данный момент лежит на операционном столе, - так же любезно ответил Эдвард. - Она сломала ногу и поехала в Америку для операции.Мы сидели с печальными лицами. И вдруг дверь отворилась и появилась Нона вся в черном, с белой гипсовой ногой и с черным зонтиком в руках.- Сколько я тебе говорила не появляться здесь! - и она с размаху саданула альбиноса зонтиком по заду. Тот бросился в дверь, девицы с визгом за ним, мы застыли на местах.- Нона, Нона, - говорил Эдвард, вставая на защиту альбиноса и вяло разводя руками.- Это же ба-ардак! Ба-ардак! - кричала Нона, с грохотом швыряя на пол рюмки и вазочки, видно было, что она рада зрителям.В метро Дима Поплавский, выпивший во время этой сцены бутылку рома от волнения, стоял, покачиваясь, немного в стороне от нас, и с ним заговорил человек со сладкой улыбкой.- Это агент, он видел, как мы выходили из американского дома, - шептал мне Зверев, - бежим отсюда.- А как же Дима?- Сейчас мы ему уже ничем не поможем, а завтра отнесем передачу.- Дима! - крикнул я, когда подошел поезд, и сладкий человек отпрянул - это был педераст, ищущий друга среди пьяных.Нона с возмущением рассказывала, что как-то, наоборот, она застала в спальне совершенно голую девушку. И хотя Эдвард объяснил, что это молодая талантливая скрипачка, которой негде заниматься, - действительно, тут же лежала и скрипка, - и потому он разрешил ей играть здесь, и она так самозабвенно и страстно играла, что вся вспотела и потому вынуждена была сбросить с себя одежды, Нона стала хватать трусы, лифчик, чулки и выкидывать их в окно, так что они повисли на деревьях в саду вроде диковинных плодов, и бедной девушке пришлось лазить нагишом по деревьям и собирать их - Эдвард, при всем своем благородстве, был слишком тучен для этого. К Нониной чести следует сказать, что она пожалела девушку и не выбросила скрипку.

Советские власти ригористичны - они не любят, чтоб на вишневых деревьях висели женские трусы, чтоб к американцам ходили русские гости, чтоб иностранцы покупали и продавали картины, более же всего они не любят, чтоб иностранные корреспонденты оставались в России слишком долго: чем дольше корреспондент живет здесь, тем лучше он понимает ситуацию. Однако описанный мной корреспондент провел в Москве более трех десятилетий, примерно столько же провел и бывший глава московского бюро ЮПИ Генри Шапиро, тоже женатый на русской, а французский корреспондент Эннис Люкон, если не женатый, то во всяком случае живший с русской, продолжал быть аккредитован в Москве и после того, как представляемая им "Пари Жур" прекратила существование.Со студенческих лет я стремился иметь знакомых и друзей среди иностранцев. Не надо думать, что за этим стояли практические соображения - получить нужную книгу, продать картину, передать свою или чужую рукопись, хотя об этом я еще буду писать; главным для меня, как и для многих других, думаю, что даже для молодых людей, торгующих джинсами, главным было найти какой-то - чуть ли не метафизический - выход из того мира, который нас окружал; нам хотели внушить, что советский мир - это замкнутая сфера, это вселенная, мы же, проделывая в этой сфере хоть маленькие дырки, могли дышать иным воздухом - иногда даже дурным, но все же не разреженным воздухом тоталитаризма.Мне хотелось бывать в гостях у иностранцев и приглашать их к себе, держать себя с ними так, как будто мы такие же люди, как и они, и они такие же люди, как мы. Хотя многим американцам и европейцам это покажется общим местом как же еще общаться людям, - я предлагал, по существу, целую революцию. Слову "иностранец" придавался и придается в России мистический смысл - и дело не только в сооружаемых властью барьерах, но и в вековой привычке изоляции и комплексе неполноценности, которым советский режим придал форму идеологической исключительности. Иностранцы тоже начинали смотреть на себя как на существа особого рода - большинство сразу же принимало "правила игры", навязываемые властями. Многие годами могли жить в России или совершать большие путешествия, не встречая ни одного русского, кроме сопровождавших их чиновников, а потом писались книги о России, где в качестве самых больших недостатков приводилось долгое ожидание официанта в ресторане или куча мусора под окном.Начав "революцию в отношениях", я натолкнулся не только на сибирскую ссылку, но и на пущенный самими иностранцами слух, что я агент КГБ. Мне приятно было слышать, когда в 1976 году в Нью-Йорке при вручении мне премии Лиги прав человека Павел Литвинов заговорил не о моих книгах, а о том, что я был первым, кто начал это неофициальное общение. Это же имел в виду и Гинзбург, сказав, что я умею "общаться с иностранцами".Хотя меня все более начали занимать другие интересы, отношения с художниками были дороги мне. Анатолий Зверев заходил к нам, пока мы не поссорились из-за того, кому делать первый ход в карты, я его с тех пор не видел и едва ли увижу. Я думаю теперь, что он оказал на меня большое влияние, даже как на писателя, хотя сам книг, по-моему, не читал. Когда он иллюстрировал мои пьесы, он попросил меня читать их вслух, так как едва разбирал буквы; замечания, которые он сделал, были, впрочем, очень метки. Боюсь, что в истории русского искусства его работы займут скромное место, замечательные вещи просто потеряются среди хлама. На Западе даже лучшие его картины интереса не вызвали, они слишком напоминали лирический экспрессионизм двадцатых-тридцатых годов, словно развитие русского искусства возобновилось с того момента, на котором было искусственно прервано.Между тем я не побоюсь сказать, что в Звереве были зачатки гениальности, это был гений в потенции - но в потенции неосуществившейся.

Назад Дальше