Он смотрел на приговоренных. Двое худых, усеянных шрамами мужчин, один уже пожилой, в волосах проглядывает седина, другой помоложе. Оба загорелые едва ли не до черноты, но видно было, что это не природный цвет кожи, а загар. Прикрученные цепями к столбам, они вынуждены были стоять прямо, хотя Митька чувствовал, как они измучены, как они свалились бы прямо тут, на помосте, отвяжи их кто.
Из стоящего невдалеке сарая между тем вышло несколько человек. Впереди медленно шагал тучный, одетый в зеленую накидку мужчина, обе руки у него были в серебряных браслетах, а бритую голову украшал сверкающий в лучах заходящего солнца обруч. Наверное, золотой, подумал вдруг Митька. Дома за такой, наверное, квартиру купить можно. Двухкомнатную…»
— Это Кеу-ла-Тисим, — склонившись над Митькиным ухом, шепотом пояснил кассар, — распорядитель на Гиу-му-Хтау. Он глядится очень важным, но сам ничего не решает, он лишь исполняет чужие решения.
За распорядителем двигалось трое здоровенных мужчин, из одежды имевших лишь белые набедренные повязки. Бугры мышц явственно перекатывались под их кожей.
— А это палачи, — продолжал кассар. — Очень, кстати, уважаемые в городе люди.
Распорядитель по наклонной доске взошел на помост, оглядел скопившуюся рядом толпу и звучно возгласил:
— Слушайте, жители славного Ойла-Иллура, добрые подданные великого нашего государя Айяру-ла-мош-Ойгру, да продлят боги его земное существование и введут в свой светлый чертог после! Вы видите перед собой двух гнусных преступников, тварей, отвратительных и богам, и духам, и смертным людям. Оба они, будучи рабами уважаемого в нашем городе Хийу-Оддо, красильщика, вероломно сбежали от своего законного владельца и несколько месяцев скитались по дорогам и пустошам, занимаясь воровством и всяческими непотребствами. Будучи изловлены государевыми воинами, сопротивлялись, причем вот этот, — палец распорядителя уперся в грудь старшего из приговоренных, — Гиума, убил ножом десятника Глау-Ойгибо. Милостивый господин наш, городской наместник Хлао-ла-Смиа, рассмотрев дело и руководствуясь законами пресветлого Миуда-ла-мош-Дагиму, постановил: — Голос распорядителя сделался особенно торжественным, он выдержал паузу и продолжил: — Преступника Гиуму казнить смертью в муравьиной яме, второго же преступника, Тиллана, не совершившего вся же столь тяжкого зла, помиловать, даровав ему жизнь.
Толпа ахнула и замерла.
— Даровав ему жизнь, но наказать отсечением ног по колено, рук по локоть, вырезанием языка и ослеплением. После чего, если богам угодно будет не опустить его душу в нижние пещеры, он получит свободу, к которой столь вожделенно стремился. Его вынесут за городскую стену, после чего предоставят собственной участи. Наказание должно осуществить немедленно. Сперва будет казнен злодей Гиума.
Парни в набедренных повязках подошли к столбу и принялись распутывать узлы. Старик Гиума смотрел на них с ужасом, но молчал.
Митька почувствовал, как по спине и ребрам у него бегут мурашки. Заныло в животе, кровь зашумела в ушах.
Отвязав Гиуму, палачи подхватили его за локти и повлекли к яме. Тут уже старик не выдержал и протяжно, точно собака с перебитой лапой, завыл.
Зрители как по команде подались вперед. Митька заметил, как оживились лица, как заблестели глаза.
Подняв пожилого раба над ямой, палачи молча смотрели на распорядителя. Тот повелительно махнул рукой — и старик полетел в жадно распахнувшуюся ему навстречу тьму.
Несколько мгновений ничего не происходило, потом оттуда, снизу, раздались истошные вопли.
— Пойдем, посмотришь, — взял его за локоть кассар. — Тебе это полезно увидеть.
— А что… что там? — одними губами прошептал Митька.
— Там? Там бурые муравьи, наконец-то получившие пищу, — ответил ему Харт-ла-Гир. — Видишь, где солнце? — показал он рукой. — Когда оно зайдет, старик, наверное, будет еще жив, но когда оно взойдет над миром вновь, то увидит уже его обглоданный скелет.
Из ямы доносились крики, все такие же отчаянно-безнадежные.
Кассар силой подвел Митьку к краю отверстия.
— Гляди! — велел он, и Митька глянул.
Он, правда, ничего и не успел увидеть толком — какая-то темная, шевелящаяся масса, облепившая скрюченную фигуру старика, а после в глазах у него потемнело, ноги, сделавшись ватными, подкосились, и не ухвати его крепкая рука кассара, он непременно сверзился бы в яму, на радость маленьким прожорливым тварям. Оттащив Митьку на несколько шагов в сторону, Харт-ла-Гир принялся деловито хлестать его по щекам, и через минуту тот пришел в себя. Тьма отхлынула, ноги хоть еще и покалывало, но стоять он все же мог.
— Очнулся? — хмуро спросил кассар. — Я думал, ты покрепче. Прямо-таки девочка из благородного дома, впервые увидевшая крысу. Ну ладно, так и быть, к яме больше не вернемся. Собственно говоря, там ничего и не разглядишь сейчас, мало света. Но бурых муравьев я тебе как-нибудь покажу. Они длиной с мой мизинец, и челюсти их способны перекусить тонкий прут, а кроме того, выделяют ядовитую жидкость. Укус одного муравья несмертелен, но мучителен, плоть в этом месте воспаляется и, если не вскрыть нарыв, начинает гнить. Десяток укусов — и человек будет долго болеть. А в яме этих муравьев сотни, если не тысячи. Их привезли сюда с дальнего юга, где солнце, не умеряя своей силы, порождает разнообразных чудовищ. Сама яма выложена глиняными плитками, дабы твари не расползлись. Впрочем, это им ни к чему — здесь они ежедневно получают пищу.
Ладно, теперь вернемся к помосту. Тебе надо еще посмотреть, как будут резать конечности Тиллану. Поверь мне, мальчик, это очень поучительно.
Дернув за цепь, кассар потащил Митьку к помосту. Тот шел вслед за ним, еле переставляя ноги. И уже стоя возле каменного возвышения, старался не глядеть ни на что, кроме сухой, спекшейся земли у себя под ногами. Но совсем уж не глядеть не получалось, временами он скользил глазами по творившемуся на помосте, да и не слышать отчаянные крики бедняги Тиллана было невозможно. И ноздри невольно вдыхали солоноватый запах льющейся крови. Он пытался оторваться мысленно от всего этого, думать о Москве, о маме, о тройках по химии и русскому, о пиве «Балтика» и компьютерных играх, в которые они гамились дома у Илюхи… Но почему-то эти мысли были какими-то прозрачными, едва различимыми, а главное, что тисками держало его сознание, происходило здесь, в десяти шагах.
…Домой он еле плелся, Харту-ла-Гиру буквально приходилось тащить его на цепи, и еще очень хотелось отлить, но он не решаясь признаться, он всю дорогу терпел.
7
— Приветствую, Виктор Михайлович! — майор Дронин вылез из-за стола и осторожно пожал протянутую ему руку. Было дело, однажды не рассчитал силы, сдавил Петрушкину ладонь так, что тот, взвыв от боли, высказался витиевато. Дронин, в юности увлекавшийся штангой, да и от природы не обделенный габаритами и силой, всегда смущался в таких случаях, собственная мощь казалась ему чем-то вроде наглости, которую деликатный собеседник предпочитает не замечать. И, все понимая умом, в общении с Петрушко он не мог побороть вообще-то несвойственной ему робости.
— Здорово, майор, — слегка улыбнулся Виктор Михайлович, усаживаясь в кресло для посетителей. — Душно тут у тебя, и в дыму топор вешать можно. Тот самый, каким старушку-процентщицу замочили. Все куришь, все короткими перебежками к раку легких?
— Так если кто не курит и не пьет, с теми знаете, что случается? — в тон ему ответил Дронин.
— Знаю, — кивнул Петрушко. — Они становятся президентами одной восьмой суши.
Прерывисто, лающе затрещал телефон. Майор досадливо схватил трубку.
— Да, я! Что? Нет, занят. Перезвони через час, понял? Да, или полтора. Все, конец связи. — отодвинув от себя обиженно булькнувший аппарат, он повернулся к собеседнику.
— Совсем достали! Ну сколько ж можно? — Он шумно выдохнул. — В общем, так, Виктор Михайлович. Нашли мы этих ваших придурков. Очень Лешкины рисунки пригодились. Талантливый он у тебя парень!
Петрушко благодарно кивнул — и тут же вспомнил, какого труда стоило уговорить Лешку взяться за карандаш, изобразить своих обидчиков. Эти дни напоминали Виктору Михайловичу прогулку по тонкому, едва схватившемуся льду. Лешка внешне вроде бы отошел от потрясения, смеялся, играл с отцом в шахматы, готовился к даче, налаживал рыболовную снасть, — но ясно было, сколь хрупко и ненадежно это спокойствие. Любое воспоминание о случившемся в парке могло оказаться детонатором, и тогда… Что «тогда», Петрушко предпочитал не думать, хотя это получалось с трудом. Будь у ребенка просто эпилепсия… но в комбинации с жестокой бронхиальной астмой… Он вновь вспомнил пожилую санитарку в больнице… как она с печалью в голосе говорила сменщице: «А этот-то малой, из триста пятой, Петрушко… не жилец ведь. Это ж кто понимает, тот видит — не жилец». Потом она, обернувшись, увидела стоящего в трех шагах Виктора Михайловича… побледнела, но решительным тоном заявила, что свидания с пяти часов, так что погуляйте пока, папаша, а передачу давайте, передам вашему малышу, да вы не расстраивайтесь, все будет в порядке, доктора тут у нас замечательные… Уже пять лет это вспоминалось, и каждый раз окатывало стылой, какой-то безвоздушной тоской. «Не жилец»… Будь Петрушко и впрямь старшим инженером, он лишь усмехнулся бы словам отсталой тетки, не ведающей величия современной медицины. Но полковник УКОСа слишком хорошо знал, что «кто понимает — тот видит», знал, что интуиции отсталых теток истина открывается не реже, чем заслуженным академикам. Он потому и не решался показать Лешку кому-нибудь из коллег… из тех коллег, которые еще не так давно были объектами изучения и контроля. Слишком страшно было услышать в ответ то же, что и тогда, в больнице. Оставалось положиться на медицину, каких бы по нынешним разбойным временам это ни стоило денег. Тут уж Виктор Михайлович, задвинув в сторонку принципы, воспользовался помощью службы — лечение оплачивал УКОС… и даже не сам УКОС, а соответствующий внебюджетный фонд, откуда и кормились в случае необходимости. Но лекарства лекарствами, а они с Настей боялись — всегда. Они давно уже научились бояться.
И все же Лешку пришлось попросить сделать рисунки. Несмотря на понятный риск. С ложечкой и шприцом наготове. К счастью, обошлось, Лешка повздыхал-повздыхал, да и открыл альбом.
Никто не верил, что эти рисунки принадлежат десятилетнему ребенку. Знакомые художники поражались вполне взрослой, сложившейся манере письма, необычности, какой-то надмирности взгляда в сочетании с блистательной техникой. И графика, и акварель, и масло давались Лешке одинаково легко, художники пророчили мальчику замечательное будущее и все как один предлагали свою заботу и опеку. Приходилось мягко отшивать, потому что Лешка, как ни странно, вовсе не стремился ни в художественную школу, ни в кружки, да и не собирался он быть живописцем — не меньше, чем рисование, его влекла рыбалка, игры с котом Мурзилкиным, шахматы и книжки про старую авиацию. Виктор Михайлович полагал, что не стоит лишать ребенка детства, тем более такого ребенка, у которого, кроме детства, может, ничего больше и не будет.