Он прошел мимо, нагнулся к ребятам с самой милой улыбкой и сказал-то, наверно, словечка два, не больше, но они вскочили как ошпаренные и стали усердно усаживать гостей.
- Вы хорошие ребята. И дельные, - убежденно сказал Карев и вдруг спросил: - А музыкального инструмента у вас нет?
Музыкального инструмента у нас не было. Карев огорчился, но, подумав минуту, успокоил то ли нас, то ли себя самого:
- Ну и не надо! - и запел:
Стоит гора высокая, а под горою гай...
Все притихли. Голос у Карева оказался небольшой, но свежий и чистый. Почему-то особенно силен и заметен стал запах молодой зелени, вскопанной земли, вливавшийся в раскрытые настежь окна столовой.
Если человек хорошо поет, можно считать, что у него есть ключ ко всем, сердцам. Вот приехал - и ничего в нем приметного, необычного: и ростом невелик, и не красавец, и так вздорно ссорился с Лирой, и ничем не выделялся среди своих.
И вдруг...
- Еще! Еще! - закричали все, когда Карев кончил.
Он не заставил себя просить и спел "Дывлюсь. я на небо", а когда мы снова закричали: "Еще!" - сказал:
- Нам уже пора, темно.
И вдруг поднялся Искра, а за ним весь первый отряд. Ребята подошли к Степе, он взмахнул рукой, словно заправский дирижер, и мы услышали:
Эта песня про меня и про тебя,
Эта песня про черешенских ребят.
Мы сложили и поем ее с душой,
Перед нами путь далекий и большой.
Скворец - в скворешнике,
Орех - в орешнике,
А мы живем теперь
В своей Черешенке.
Здесь собрались мы на праздничный костер,
Здесь нашли себе мы братьев и сестер,
Для того семью такую я нашел,
Чтобы жить нам было вместе хорошо.
На этот раз припев мы пели уже все вместе - и слова и мелодия запомнились быстро.
Хоть нас вырастят не матери-отцы,
Хоть разъедемся потом во все концы,
Вспоминать родной наш дом я буду рад,
Всюду встретится тебе сестра иль брат.
И снова все подхватили:
Скворец - в скворешнике,
Орех - в орешнике...
Ни завидовать отряду Искры, ни горевать о собственной неизобретательности было нельзя.
* * *
- Глядите, Семен Афанасьевич! - Горошко стоит задрав голову. - Иней!
И верно, верхушки сосен поседели от инея - это в мае-то! Май на Украине всегда теплый, а тут ударил настоящий мороз, дрожь пробирает, зубы постукивают. Ну, мерзнуть не придется, работа не даст - надо думать о посевах.
Позавтракав, ребята расходятся на работу, а меня зовут в правление колхоза: председатель просит зайти, да поскорей! Вакуленко зря звать не станет, я тотчас иду и встречаю ее по дороге.
- Будь другом, - озабоченно говорит Анна Семеновна, едва поздоровавшись, - созови своих ребят, которые постарше, поразумнее. Наша Надя с ног сбилась, с рассвета глаз не осушает - знаешь, сколько она сил на свою свеклу положила!
Про Надю Лелюк мы все знаем. Она со своим звеном обещала вырастить не меньше пятисот центнеров с гектара. Как тут не помочь!
Первое, что услышали ребята на поле, было:
- Чего их нагнали? На биса они мне сдались!
Это кричала высокая, опаленная весенним солнцем и ветром девушка, только белки да зубы сверкали на черном от загара лице, по которому она кулаком размазывала слезы.
- Не слушайте ее! - сказала Анна Семеновна. - Не слушайте и беритесь за дело. Это в ней обида кричит. Знаете, сколько она труда на эту свеклу положила? А тут на тебе - мороз! Эй, девчата, получайте помощников!
Зеленые листья свеклы съежились, пожухли. Лелюк смотрела на них, сжав зубы.
Чуть потоптавшись - как-никак прием был не из любезных, - наши ребята вместе с девушками взялись за дело: вокруг плантации кучами разложили навоз, солому и подожгли.
- Только под ногами путаться! И чего они помогут! - не унималась Надя.
- Ох и язычок! - сказал вдруг Митя. - У меня теща была - ну точь-в-точь такая же!
Надя остановилась, взглянула на него и засмеялась сквозь слезы.
Наши, сменяясь, работали на свекле до вечера. А костры жгли и ночью, и на другой день.
Ребята возвращались домой усталые, закопченные и пахнущие дымом, в волосах у них торчали соломинки.
- Лается она хуже Кольки, - сказал Мефодий. - Прямо бессовестная. А другие девчата ничего, добрые. И все говорят "спасибо" и "спасибо".
- Все еще лается? - удивился я.
- Ну, поменьше, - ответил добросовестный Витязь. - Можно сказать, уже мало лается. Маруся ей кричит: "Не имей сто рублей, а имей сто друзей верно, Надя?" А она говорит; "Ну, верно".
* * *
В школе, в детском доме нет таких людей, чтоб не приносили ни вреда, ни пользы. Недоброй памяти Марья Федоровна все вокруг себя отравляла духом грубости, неуважения, неоправданной злости. А приехала Лючия Ринальдовна - и с нею пришло в наш дом нечто новое. Уж не говорю, что готовить она была великая мастерица, это хоть и проза, но весьма существенная. Какой-нибудь гороховый суп или незамысловатые картофельные котлеты - прежде ребята встречали их дружным и недвусмысленным.: "У-у-у!" - теперь находили самый радостный прием.
В первые же дни ребята почувствовали, что каждый ей интересен. Придя из школы, почему-то хотелось сообщить ей: "А меня спрашивали! Про лягушек и про ящериц! "Хорошо" поставили!" И она не отделывалась вежливым "да?". Она шумно радовалась: "Неужели? Нет, ты меня удивил! Ты же сказал, что не успел прочитать по второму разу?" Значит, не пропустила мимо ушей то, что говорилось за чисткой картошки и мытьем кастрюль!
Кроме того - и это было ох как важно! - Лючия Ринальдовна была многорука, она все умела.
Вскоре после Майских праздников мы получили цветной сатин на. летние платья девочкам. Я полагал, что мы сделаем всем одинаковые платья. Лючия Ринальдовна восстала:
- Как это одинаковые? Рабочий костюм - это пожалуйста. Но домашнее платье, а тем более нарядное, шить без разбору, всем одно и то же - как можно! Дети-то разные! Вон Лида худенькая - ей оборочки. Олечка по-другому сложена - ей и фасон другой.
И словно мало ей было своего дела, она взялась руководить шитьем. Ей не надоедало подолгу рассуждать - кому что пойдет, У нее были свои взгляды и своя терминология.
- Вот это просто, но мило, - говорила она. - А это - простенько, но со вкусом.
Постепенно мы взяли в толк, что это и впрямь не одно и то же!
Позже, когда мы шили костюмы мальчикам, кто-то сказал Витязю:
- Стой прямо, чего живот выпятил!
И Лючия Ринальдовна строго возразила:
- Не трогайте его, у него от природы такой гордый ход!
Если у портнихи дело не ладилось, Лючия Ринальдовна вооружалась ножницами и иглой и мигом подкраивала, сметывала, не столько объясняя, сколько показывая, совсем как Василий Коломыта.
Вечерами она охотно играла с кем-нибудь из ребят в домино и умела не сердиться, если проигрывала.
Однажды она села за домино с Крикуном против Катаева и Лиды. Расположились они на кухне: у Лючии Ринальдовны стояло что-то на плите и она время от времени помешивала в кастрюле. Я зашел зачем-то на минуту и застрял, глядя на играющих.
Николай вкладывал в игру столько азарта, что все только диву давались. Он краснел, ругался, негодовал и наконец с ненавистью крикнул Лиде, своей партнерше:
- С тобой хоть не садись играть, чертова дура!
Лида побледнела, помедлила минуту, потом вдруг встала, молча отодвинула табурет и вышла из кухни.
Мне показалось - Николай на секунду смутился. Но тотчас тряхнул головой, смешал кости и тоже пошел к дверям.
- Можешь больше сюда не ходить, - сказала вдогонку Лючия Ринальдовна.
Изумленный, он обернулся, пожал плечами, чуть постоял на пороге, словно искал и не находил какие-то слова, и вышел. Почесав в затылке и шумно повздыхав, ушел и Крикун.
- Каков! - сказал я.
Лючия Ринальдовна уже снова сосредоточенно помешивала в кастрюле и не ответила.
- Каков Николай? - повторил я.
- Да...