Донесённое от обиженных - Гергенрёдер Игорь 5 стр.


Через несколько минут разведчики знали: Кокшаров-старший искалечен и, вместе с другими приговорёнными, убит. Его вдова и младшая дочь приютились у соседей. Забирая добро Кокшаровых, красные приказывали вдове и дочерям:

— Вынайте всё, что спрятано! Зазря сгорит.

Заставляли ссыпать муку в мешки, увязывать в узлы одежду — в чужие руки. Меньшая Кокшарова, Мариша девяти лет, не хотела отдавать свои новые валенки. Их отняли: протянула руки — хлестнула нагайка, на обеих рассекла кожу. Девочка, от боли немо открыв рот, завертелась на месте юлой. Мать закричала:

— Разбой! Спаси-и-те!

Свист плети — на лицо казачки лёг рубец, из него тут же выступила кровь, кровью залило глазную впадину.

— О-ой, гла-аз!! — Мать прижала руки к лицу, её наотмашь ударили прикладом в поясницу: женщина свалилась мешком на снег. Красногвардеец улыбнулся:

— Ну чо, ещё не отпустила тя жадность, кулачиха? — и затем замахнулся плёткой на Таню.

Другой занёс штык для удара:

— Приколоть сучку!

Вспоминая, Таня вздёргивала головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу — слёзы ручьями. Разведчики слушали её рассказ в тяжести внимания.

— Велели мне складать тёплую одёжу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я — кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идёт комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: “Снасильничаешь — так под расстрел!” — и кажет на револьвер у себя на боку. Ушёл, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят — салом несёт на весь двор. Меня обступили — не вырвешься. Ведут в избу: “Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты — хорошая!” Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком.

Один грит: “Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!” Повели — как вырваться? В бане меня насильно раздевать — я биться... а они: ты чо испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит — того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха!

Взошла в баню, а там такой жар-пар — кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу — нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: “Умираю!” Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: “А комиссар говорил...” А они мне: комиссар говорил — нельзя насильничать, а ты ж сама... “Чего — я сама?!” Стала биться, а они: “Ну, и иди назад в баню!” Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза — лежу на лавке, и надо мной охальничают... — Татьяна спрятала лицо в воротник.

Хорунжий спросил:

— Сбежала как?

— Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: “Сделаем отдых”. Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу... добрые люди здесь спички припасли, дрова...

Славка страдальчески вздохнул:

— Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами!

Татьяна ещё сильнее съёжилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка:

— Ну что ты мелешь?!

6

Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донёсся голос:

— Я здесь сторож, товарищи!

— Зайди!

Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился:

— Прошу прощенья, земляки! Поостерёгся — сказал “товарищи”. А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа...

Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на неё, погладил по спине ёжащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать...

Добавим подробности из поздних рассказов и других очевидцев, чтобы картина представилась полнее.

К комиссару привели священника-старообрядца. Житор сидел в избе за столом:

— Вы клевещете на советскую власть, подогреваете настроения... сознаёте, что я должен вас расстрелять?

Священник отвечал:

— На всё воля Божья.

— Божья? А почему вы сами идёте против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть — от Бога и кесарю отдай кесарево!

— Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано — отдай разбойнику то, на что он позарился.

Священника свели к реке. Житор шёл поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в неё льдинку.

— Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам — шарлатаны!

Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки — головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул:

— Объявите, гражданин освежённый?

Священник набрал воздуха широкой грудью — плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал:

— Три, четыре... довольно! Ну, так как, весёлый гражданин Плевакин?

Священник тяжело сел на лёд, опёрся руками; с волос, с бороды стекала вода. Беззвучно прошептал молитву, привстал — плюнул опять.

Комиссар молчал с выражением скрупулёзного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнёс:

— Для тебя ничего не жалко... весенней свежести не жалко...

Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился:

— Оставьте так! Его домой унесут — и пусть. Отлежится — тогда и расстреляем.

* * *

Хозяев стало не слышно в домах, накрытых, как мраком, цепенящей угрозой. Гостей это сладко возбуждало. Ужиная в избе Тятиных, красные поглядывали на молодую хозяйку. Слесарь оренбургских железнодорожных мастерских Федорученков, отправив в рот кусок жирного варёного мяса и отирая пальцы о пышные, концами вниз, усы, вкрадчиво сказал:

— Вот что нам известно, милая. Муженёк твой — в банде Дутова.

Ермил Тятин, старший урядник, в самом деле был дутовец, отступил с атаманом к Верхнеуральску. Казачка вскинулась в испуге:

— Что вы говорите такое?! Муж в плену у австрийцев, должен скоро вернуться.

Федорученков зачерпнул из деревянной миски ложку густой сметаны, проглотил с удовольствием.

— А как щас созову местную бедноту — и будешь ты уличена! Хошь?

Молодая покраснела. Федорученков со вздохом обратился к двоим товарищам:

— Не уважите женщину — в ту половину не перейдёте?

Двое, восхищённые его манерой действовать, в которой они ещё с ним не сровнялись, охотно исполнили просьбу. Он задёрнул цветную занавеску, похлопывая набитое брюшко, распоясался, спустил солдатские шаровары.

— У нас насильников стреляют на месте, без суда! Но против доброго согласия, против свободной любви революция не идёт! — Облапив, повёл к кровати молчащую смирную казачку.

То же делалось и в других домах. Артиллеристы со своим командиром Нефёдом Ходаковым стояли у деда Мишарина. Поев, выпив, начали приставать к двум его дородным снохам — их мужья накануне ушли к Дутову. Изба полна малых детей — мешают. Артиллеристы загнали детей в свиной хлев: ещё сегодня в нём похрюкивал боров...

— Чего тёплому сараю пустовать? — шутили, запирая плачущих ребятишек, отрядники.

В избе затеялись игры.

Назад Дальше