В сабвее на линии «RR» сумасшедший – улыбчивый и слюнявый – перечислял президентов, и выходило, что он какой-то родственник Рузвельта, сын что ли.
В номере шестом на Лексинггоновской линии, куда я пересел, тоже был сумасшедший – только черный – в трусах, с брюками под мышкой – куда более зловещий. Он приставал к перепуганной насмерть черной же девушке, агрессивно наступал на людей и в результате разогнал почти весь вагон, но не меня. С беспокойным спокойствием я подумал, что пущу ему нож в брюхо, если только дотронется. Не дотронулся, хоть шмыгал рядом.
Идет снег, и я думаю, что хорошо бы отравиться какой-нибудь яркой гадкой жидкостью, оставив ее немного недопитой на столе, в тонком стакане. Отравиться, глядя в снег. Сделать это от восторга перед жизнью, от восторга только, от восхищения и восторга.
Вышел, оправил куртку и сказал:
«Вы должны понимать, ребята, это наш последний бой. Вряд ли мы вырвемся, не питайте иллюзий. Есть в этом мире единственное, что выше жизни, – хорошая геройская смерть. Антонио и Барбара пойдут со мной в левую комнату, к окнам, остальные как вчера. Шила! – поставь нам эту твою безумную пластинку, хорошо подходит к настроению. Какое солнечное утро сегодня!»
«Ну что они там внизу, шевелятся?» – спросил он у прижавшегося к вырезу окна Лучиано.
Внизу на далекой улице задвигались черные спины солдат.
Любовь к револьверу выражается у меня в том, что часто вечером я кладу его на подушечку под лампу в моем кабинете – нежно разбираю его – раскладываю части отдельно и любуюсь. Он мой преданный, суровый и верный друг. Он изящен, элегантен, и весь его силуэт и целиком, и по частям, исполнен силы, значения и выразительности. Когда я гляжу на мой револьвер, я испытываю удовольствие.
Я обычно долго рассматриваю мой револьвер, затем поглаживаю и смазываю его лучшим маслом, какое могу найти в нашем городе.
Когда-то у меня была молоденькая белогрудая девочка, которую я очень любил. Я ебался с ней много раз в день, и когда уже изнемогал и бессилел, но все равно хотел смотреть, как она дергается и плачет от любовных удовольствий, – я заменял мой член моим револьвером. С большим успехом и к страшной радости моей подруги. Впрочем, я всегда вынимал патроны.
Мы оба были таинственные сумасшедшие – и я и она, потому она отворачивалась, когда я вынимал патроны, и ей все хотелось думать, что я извлек не все и, может быть, оставил один, и ей было страшно.
В холодном конце января, в сумерки, Нью-Йорк выглядит свинцовым. Свинцовый асфальт, такое же небо, которые дома совсем из свинца, которые частично. Особенно мрачен в такую погоду желтый цвет.
Страшен наш город наблюдающему его и живущему в нем. Прижмешься к радиатору и глядишь в окно, человеку свойственно бояться, но и выглядывать на ужасное.
И вот я думаю: «И чего я здесь живу? Почему не уеду в леса и поля, в зеленое, круглый год теплое и веселое пространство – его возможно найти на земле. Чего я тут живу – вон ведь какой гадкий бурый дым поднимается от крыши соседнего здания. Черт его знает. Сегодня я этого не понимаю – фу, какая нечеловеческая мерзость за окном».
Мой руммейт вначале сбрил бороду, теперь он постригся. Очевидно, он начал другую жизнь.
Я тоже хочу чего-то нового. Я пойду в магазин и куплю ружье. Или два ружья. Я повешу их на стены, а впоследствии я буду покупать порох и патроны, и жизнь моя изменится и расцветет.
Одно из ружей, я решил, будет дробовик, а я хорошо знаю с детства, как обращаться с дробовиком. Я спилю у него дуло, и, если ко мне ворвется толпа, их встретит плотная стена дроби.
Они этого очень не любят, я знаю с детства. Помню, как сосед Митька, выскочив на крыльцо своего дома, выпалил по толпе, пришедшей с кольями и топорами убивать Митьку. Как они заорали и бросились бежать, а ведь он сделал только один залп. Жил я тогда не в Сицилии, но на Украине.
Стою у окна, руки в карманы, и говорю себе: «Что? Противно? Пусто? А на хуя мастурбировал? Знаешь с детства – нехорошо это, еще мама говорила. Да и стыдно, девок вокруг полно, все время звонят по телефону, а ты мастурбируешь – а?»
– Да не те девки все, не такие, как хочется, пламени от них не исходит, ебу их, а удовольствия большого нет, – сам же себе и отвечаю. – Не попадается все с пламенем никак, ну вот и согрешил, в воображении об ангеле-девочке, нежном и злом, ушел.
– Ну ладно, хуй с тобой, – иди поспи, потом поешь получше, стаканчик джина выпей и пойди походи по улицам, в лица позаглядывай, авось того ангела жуткого для чресел своих найдешь – перепугаешься, остолбенеешь.
Желтые такси. Разлинованный, разнумерованный город. Восемьдесят третья улица, восемьдесят четвертая, восемьдесят пятая… Или если вниз – восемьдесят вторая, восемьдесят первая… Или если к Весту считать – Вторая авеню, Третья авеню…
Поразительный мальчик с мамой, высокомерная высокомечтающая модель с портфолио из жирного лакированного автомобиля. «Сука!» – зло бросил ей вслед по-русски, не удержался, мелкая месть, старые счеты, идущие от модели экс-жены.
Оглянулась с удивлением. – Что говорит?
Улыбнулся со всем возможным нахальством.
Улыбнулась в ответ, подумала: «Значит, имеет право на эту интонацию», – художник, актер? Хуй его знает, может, какая знаменитость – на всякий случай решила улыбнуться. Ушла. Светлый безоблачный лобик, презрительное нахальство и знание этих жалких канючащих мужчин – «все меня хотят». Ох кошка, если б я в тебя влюбился, хватила бы ты у меня горя, я бы тебя не сигареткой прижег, уж я нашел бы для тебя боль. Завернул в бар и выпил «блэк вельвет» – пиво Гинесс с шампанским, как покойный маленький ирландец-поэт Джордж Риви научил.
А ноги у сучки из-под шубки вылезли дерзкие, длинные, нахальные, когда ее из машины «папаша» за ручку выводил. С каким бы удовольствием она «папашу» по яйцам бы этой ножкой двинула.
Для сердца, наверное, имеет негодяя вроде меня. Итальянца, может, меньше ее ростом.
Встали поздно. Позавтракали на кухне – холодный ростбиф, чай, яблочный пирог. Друг против друга – по обе стороны маленького стола. Поговорили обо всем понемногу. И о статье в «Вилледж войс» об общей асексуальности. Но не мы, не я – каждый подумал.
За окном голубели богатые после пурги небеса. А потом он поймал себя на том, что ждет, чтобы она ушла. Остаться одному, погрузиться в книги и газеты, писать, или пойти побродить по зимнему солнцу – рассматривать женщин, витрины… Но она не уходила. От все возрастающей ненависти к ней он опять выебал ее. Она ушла счастливая.
Пойти к морю. Сесть, потеребить мокрый канат или веревку. Поесть рыбы, выпить водки, глупо задуматься на полчаса. Во время этого состояния глядеть в море, забыв о том, кто ты – фашист, коммунист или того хуже. Вспомнить какую-то Веру, нет, ту порочную девочку Марину, которая была в тебя влюблена в коктебельских горах…
Очнуться, заскучать у моря и уйти в город, где мечутся люди, посягая на любовь и внимание ближних. Уйти и кого-то осеменить во время совершенно ненужного полового акта на абсолютно заебанных простынях. Пусть живот пухнет. Ненужный младенец растет.
Траля-ля! Траля-ля!
Так и хочется загалопировать куда-нибудь в лес с поляны, в ряду таких же хорошеньких, маленьких, завитых, в белых чулочках пажей – вслед за маленькой обольстительной принцессой, улыбающейся сквозь шиповные кусты.
Загалопировать. Попробуй. Ведь тебе тридцать четыре года. Принцесса вызовет полицию, приедут санитары – объясняй тогда, объясняй, что ты паж. И куда делись другие пажи.
Это было в Централ-Парке, где я облюбовал одну девочку.