Загудела и захлопнулась дверь лифта, сразу стало темнее, будто дверь всетаки догнала и отсекла дымящуюся матовым светом головку лампы. Тихо. Пусто на лестнице. И все равно, засовывая в скважину финского замка ключ, я оглядывался ежесекундно и не стыдился своего страха, потому что мое звериное нутро безошибочно подсказывало грозящую опасность. А ключ, как назло, не лез в замок. Отрубленный плафон, полный теплого света, катился в запертой кабинке вниз, к сторожевому Тихон Иванычу, утренний грязный свет вяло сочился в окно, и в тишине мне слышался шелест, какой-то плеск, похожий на шепот или на смех. А может быть, негромкий плач? Я оглядывался в пустоте. ИСТОПНИКУ... ТРЕБУЕТСЯ ОПЛАТА... СРОК ОДИН МЕСЯЦ... Ключ не лез. Я поднес его к глазам, и ярость охватила меня. Я совал в дверной замок ключ от "мерседеса". Что происходит со мной? Я ведь могу маникюрной пилкой и куском жвачки вскрыть любой замок! Щелкнула наконец пружина, дверь распахнулась. В прихожей темно. Торопливо, сладострастно я стал срывать с себя одежду, шапку, башмаки, промокшие носки -- холодные, липкие, противные. Я бы и брюки снял, если бы не потерял у девушки-штукатура кальсоны. Теплый паркет, ласковая толщина ковра нежили озябшие красные ноги. В столовой сидела в кресле Марина. Одетая, подкрашенная, в руках держала открытую книжку. И люстра не горела. Понятно. Это она мне символически объясняла недопустимость моего поведения, непозволительность возвращения семейного человека домой засветло. -- Здравствуй, Мариша, -- сказал я доброжелательно, потому что после всего пережитого было бы хуже, если бы здесь в кресле сидел Истопник. -- Доброе утро, муженек, -- суховато ответила она. -- Как отдыхали, как веселились, неугомонненький мой? -- Плохо отдыхали и совсем не веселились, единственная моя! -- искренне признался я. -- Мне сильно недоставало тебя, дорогая подруга, верная моя спутница... -- А что же ты не позвал? -улыбнулась Марина. -- Я бы составила тебе компанию... От углов рта у нее уже пошли тяжелые морщины. Возраст все-таки сказывается. Хотя оттого, что Маринка постарела, в ней появилось даже что-то человеческое. Я неопределенно помахал рукой, а она все лезла настырно: -- Ты ведь знаешь, я, как декабристка: за тобой -- хоть на край света. Ага, -- кивнул я. -- Хоть в ресторан, хоть на премьеру, хоть в гости. -- Хоть к шлюхам, -- согласилась она. -- Я же покладистая, у меня характер хороший. -- Это точно. Лучше не бывает. Слушай, покладистая, не дашь чего-нибудь пожевать? -- Пожевать? -переспросила Марина, будто прикидывая, чем бы вкуснее меня накормить -стрихнином или мышьяком. Потом вдруг закричала так пронзительно, что верхнее "си" растворилось и перешло в ультразвук, навылет пробивший барабанные перепонки: -- Пожевать пускай тебе дадут твои проститутки от своей жареной п...! Кобель проклятый, сволочь разнузданная! Я бы тебя накормила! Сто хренов тебе в глотку натолкать, гадина вонючая! Гад! Свинья! Бандитская морда... От красоты Марины, от ее прекрасной розовой веснушчатости не осталось сейчас и следа -- она была как багрово-синее пламя ацетиленовой горелки. Мощной струей, под давлением из-вергала она из себя ненависть. И страшные фиолетово-красные пятна покрывали ее лицо. Она была похожа сейчас на сюрреалистического зверя. Алый леопард. Нет -- пожалуй, из-за оскаленных зубов и наливающихся темнотой пятен она все сильнее смахивает на красную гиену. Я сидел в теплом мягком кресле, поджав под себя ноги, так было теплее и спокойнее, и рассматривал с интересом свою милую. подругу, суженую. Суженую, но -- увы! -- не судимую. Господи, ведь бывает же людям счастье! Одного жена бросила, у другого попала под машину, третий рыдает из-за скоротечного рака супруги. А к моей любимке хоть бы грипп какой-нибудь гонконгский пристал. Так ведь нет! Ни черта ей не делается! Здорова моя ненаглядная как гусеничный трактор. И никакой хрен ее не берет.
Хотя болеет моя коханая беспрерывно -- какими-то очень тяжелыми, по существу, неизлечимыми, но мне незаметными болезнями. Я наблюдаю эти болезни только по количеству денег, времени и и связей, которые приходиться мне тратить на доставание самоновейших американских и швецарских лекарств. Все они мгновенно исчезают. Она их, видимо, перепродает или меняет на французскую косметику. -- Мерзавец грязный!.. Подонок!.. Низкий уголовник!.. Аферист. Ты погубил мою молодость!.. Ты растоптал мою жизнь!.. Супник!.. Развратник американский!.. Почему развратник -- "американский"? Черт-те что... Я женат на пошлой крикливой дуре. Но изменить ничего нельзя. Ведь современные браки, как войны, -- их не объявляют, в них сползают. Четыре года в ее глазах, в прекрасных медовых коричнево-желтых зрачках, неусыпно сияли золотые ободки предстоящих обручальных колец. Как защитник Брестской крепости, я держался до последнего патрона, и безоружный я готов был отбиваться руками, ногами и зубами, только бы не дать надеть на себя маленькое желтое колечко-первое звено цепи, которой она накрепко приковала меня к себе. Скованные цепью. Может быть, и отбился бы я тогда, да глупое легкомыслие сгубило. Я был научным руководителем диссертации веселого блатного жулика Касымова, заместителя министра внутренних дел Казахстана. Когда он обтяпал у себя все предварительные делишки, меня торжественно пригласили на официальную защиту. И я решил подсластить противозачаточную пилюльку нашего расставания с Мариной хорошей гулянкой -- взял ее с собою в Алма-Ату. Ей будет что вспомнить потом, а мне... Мне с ней спать очень хорошо было. Вот в этом вся суть. Ведь вопрос очень вкусовой. Десятки баб пролетают через твою койку, как через трамвай. Ваша остановка следующая, вам сходить... А потом вдруг ныряет в коечку твоя подобранная на небесах, и ты еще этого сам не знаешь, но вдруг, пока раздеваешь ее, охватывает тебя -- от одного поглаживания, от прикосновения, от первых быстрых поцелуев, от тепла между ее ногами -невероятное возбуждение: трясется сердце, теряешь дыхание, и дрожь бьет, будто тебе снова шестнадцать лет, и невероятная гибкая тяжесть заливает твои чресла. И вламываешься в нее -- с хрустом и смаком!.. И весь ты исчез там, в этом волшебном, отвратительном, яростном первобытном блаженстве, и она, разгоняемая тобою, стонет, мычит и сладко воет, и ты болью восторга в спинном мозгу чувствуешь, что она будет кататься с тобой всегда, и никогда не надоест, и забава эта лютая не прискучит, не приестся, потому что у нее штука не обычная, а обложена для тебя золочыми краешками. И еще не кончил, не свела тебя, не скрутила счастливая палящая судорога, тебе еще только предстоит зареветь от мучительного черного блаженства, когда, засадив последний раз, ощутишь, как хлынул ты в нее струей своей жизни, а уже хочешь снова опять! опять! опять! А потом, как бы ты ее ни возненавидел, сколь ни была бы она тебе противна и скучна -- все равно будешь хотеть спать с ней снова. Ах. Марина, Марина! Тогда, собираясь в гости к Касымову, чтобы рассказать на ученом совете о выдающемся научном вкладе моего веселого ученика в теорию и практику взяточничества, вымогательства и держимордства, а потом шикарно погулять неделю, я хотел побаловать тебя. И усладить напоследок себя. Потому что в те времена ты мне хоть и надоела уже порядком, но я все еще волновался от одного воспоминания, как впервые уложил тебя с собой, у меня начинали трястись поджилки только от поглаживания твоей томно-розовой кожи, сплошь покрытой нежнейшим светлым пухом. От твоего гладкого сухого живота. А на лобке у тебя растет лисья шапка. Пышная, дымчато-рыжая, с темным подпалом. Шелковая. Полетели вместе в Алма-Ату.