А теперь - спи!
Фелтерину ужасно хотелось продолжить столь интересную беседу, еще хоть немного побыть в обществе Инаса Иорла, потому что как раз в этот момент он заметил, что его собеседник явственно меняется - как внешне, так и внутренне; вот уж какому фокусу он бы с радостью научился тоже! Исполнение главной роли в пьесе "Рогет-горбун" всегда считалось одной из вершин актерского мастерства, но не потому, что роль эта требовала огромной эмоциональной отдачи, а из-за чисто технических трудностей: актера стягивали специальной "сбруей", с помощью которой имитировали физическое уродство Рогета. Фелтерин готов был уже умолять Инаса Йорла научить его искусству подобного перевоплощения, но вдруг почувствовал, что его захлестнула какая-то темная волна - и проснулся в своей постели, крепко и нежно обнимая Глиссельранд. Сквозь щели в ставнях уже пробивались лучи утреннего солнца.
Он осторожно убрал руку, чтобы не потревожить жену, тихонько выбрался из постели и оделся. Когда он кипятил воду в маленькой кухне, чтобы приготовить себе ячменный отвар, то услыхал, как скрипнула, открываясь, и тут же захлопнулась дверь театра. Должно быть, художник Лало пришел пораньше - рисовать набор декораций для сцены аутодафе в третьем акте, решил Фелтерин.
Нет в мире ничего более впечатляющего, чем создание на сцене иллюзии горящего костра, но нет и ничего более трудного для осуществления. На сей раз, чтобы произвести на зрителей наиболее сильное впечатление, Фелтерин решил прибегнуть к использованию трехсторонних декораций с разными, так сказать, фазами горения костра на каждой. Декорации эти можно было вращать, а снизу к ним крепились узкие полоски материи, имитирующие языки пламени, и Лемпчину предписывалось неустанно колебать это "пламя" с помощью потайной системы веревок и колосников. В мерцающем свете факелов эффект должен был быть поистине потрясающим.
Фелтерин так размечтался, что, забыв про кипящий чайник, сходил за текстом пьесы и записной книжкой и принялся заносить туда свои соображения, которые, как он считал, способны еще более усилить воздействие этой замечательной сцены на зрителя. Он едва заметил, как вставшая с постели Глиссельранд поставила возле его локтя горшок с ячменным отваром и кружку, а также - тарелку с яичницей, сыр и нарезанный хлеб, оставшийся с вечера. К этому она добавила миску с вареньем из весьма редкого сорта красных апельсинов, тех самых, легендарных, энлибарских. У них еще оставалась примерно дюжина этих замечательных плодов, полученных в уплату за билеты на их спектакль "Стальной скелет". Эту пьесу, по мнению большинства, написал некий энлибарский колдун, и энлибриты готовы были ехать куда угодно, лишь бы увидеть постановку.
Из глубокой задумчивости Фелтерина, склонившегося над текстом, вывел незнакомый женский голос, гулко зазвучавший под сводами театра и сопровождаемый дивными колоратурами Глиссельранд.
- Я всего лишь принесла Лало обед, - говорила женщина, - хотя, честно говоря, все же надеялась вас увидеть. Прошло уже много лет, но мне никогда не забыть... Видите ли, когда Лало работал над одной картиной, с помощью которой, в сущности, и завоевал мое сердце, я от нечего делать решила сходить на ваш спектакль - и увидела вас в этой пьесе, меня прямо-таки восхитила та замечательная сцена, перед шатром...
- Да-да, конечно, я помню, - отвечала Глиссельранд, и в голосе ее явственно слышалось нескрываемое удовлетворение - такое счастье может испытывать только актер, узнавший, что о его игре помнят двадцать лет спустя! - А вы не подскажете, как называлась та пьеса?
- "И сапожник, и поэт", - ответила женщина, а Фелтерин наконец понял, что это Джилла, жена Лало. - Я тогда восприняла ее очень близко к сердцу, ведь там описана судьба, удивительно похожая на мою собственную.
И когда спектакль окончился, я почувствовала себя так, словно все мое отношение к жизни вдруг переменилось. Даже люди стали выглядеть по-другому! И сама я чувствовала себя совсем иначе!
Фелтерин улыбнулся. Да, иные пьесы поистине обладают магическими свойствами, да и вообще драма воздействует на людей хоть и незаметно, но довольно сильно и порой неожиданно. Та пьеса была комедийной мелодрамой, о любви между людьми разных поколений. Тогда, будучи еще молодым, он предпочел играть роль пожилого мужчины, мастера-сапожника, влюбленного в молодую девушку, которую вполне мог бы получить себе в жены, но мудро предпочел не принуждать ее к браку, ибо она-то любила совсем другого человека, куда более молодого, чем он.
- Я очень рада, что вы помните наше представление, - произнесла Глиссельранд; Фелтерин знал, что она говорит это от чистого сердца. Ему и самому захотелось вспомнить тот далекий день, зацепиться за какую-нибудь подробность, и тогда уже память сама повела бы его дальше по пути чувственных восприятий... Но это оказалось делом безнадежным. Он ставил "Сапожника" столько раз, что теперь все представления сливались воедино.
Возникший было в памяти образ - освещенные лучами солнца цветы ничего конкретного ему не дал: цветов полно в любом из сотен маленьких городков! Пьеса носила слишком общий характер, чтобы связать ее с конкретным местом и временем. Лишь самое первое ее представление четко сохранилось в памяти Фелтерина, но в тот раз он играл не главного героя, пожилого сапожника-поэта, а Дайниса, его ученика, - яркую веселую роль, персонаж которой много танцует, фехтует и тому подобное...
Он снова погрузился в роль короля, и Глиссельранд, Лало, Джилла тут же отодвинулись куда-то, словно растворились среди декораций, голоса их журчали теперь подобно тихой музыке во дворце императора, доносившейся откуда-то из-за растущих в горшках пальм . Рука Фелтерина сама собой взлетела в воздух, потом опустилась, губы его двигались, и, глядя на него со стороны, можно было предположить, что он не в своем уме или у него припадок какой-то болезни, так странны и неестественны были его машинальные жесты. Душою он был на сцене.
Лишь значительно позже он вдруг обнаружил, что опять что-то ест - на сей раз это был уже не завтрак, а ужин, - он целый день просидел над текстом пьесы, поглощенный своими мыслями. Актер аккуратно отложил пергамент в сторону, доел вареную репу, приправленную маслом, и запил еду вином, сильно разбавленным водой, которое подала ему Глиссельранд. Он уже давно не мог пить неразбавленное вино. Потом Фелтерин встал, как следует потянулся, разгоняя застоявшуюся кровь, и решил, что теперь самое время посетить таверну "Распутный Единорог".
Снегелринг и Раунснуф уже сидели за столиком в компании красивого молодого человека с черными блестящими волосами до плеч, слишком роскошно одетого для заведения столь низкого пошиба. Все трое пили вино. Фелтерин незаметно вошел в зал и огляделся.
Каким бы низкопробным ни был этот кабак, он все же имел и определенные достоинства. Фелтерин припомнил, какое убогое впечатление всегда производили на него бесчисленные таверны и кабачки, которые ему довелось посетить за свою долгую жизнь, и решил, что Раунснуф, видимо, был прав: действительно больше всего "Распутный Единорог" напоминал театр. Здесь была некая особая и довольно мрачная атмосфера, чреватая, точно грозой, тайной активностью и вспышками внезапно принятых решений, здесь ощущалось некое сдерживаемое возбуждение и старательно подавляемое отчаяние.