На этот раз пришлось выгружать уголь, и вагон по цене равнялся половине хлебной буханки.
Эта половинка буханки маячила перед ним целую ночь как цель, как смысл тяжелой работы, как залог, при котором девочки останутся с бабушкой, а не поедут в детдом, – хотя что такое полбуханки?
Вот-вот, про детский дом хотел он поговорить с Анатолием, и этот детдом стоял весь день в голове. Их же и разделить могут, в разные города, необязательно вместе. Конечно, детдом – это спасение для многих и многих, для сирот, которых оставила война, но если есть хоть маленькая возможность, надо быть всем вместе. И дома. С бабушкой.
Алексей с трудом метал уголь совковой лопатой. Поначалу дело шло ходко, тяжелые черные камни веером летели на землю, но потом спина занемела, да сказалась, конечно же, прошлая бессонная ночь.
Пряхина бросало то в пот, то в дрожь, глаза слезились, колени подгибались. Он все чаще останавливался перевести дыхание. И прислушаться к своему нутру. Боль походила на живое существо: то шевелилась, колола иглами, ворочалась недовольно, даже, казалось, ворчала, то неожиданно стихала, хотя Алексей и не оставлял работы. Под утро задул резкий, пронзительный ветер. В первый раз он пожалел о сапогах. В первый раз за все эти дни ноги в тонких ботиночках окоченели до помертвения.
Едва живой, Пряхин доскреб под утро последние крохи угля, сдал лопату, получил расчет и двинулся в гору.
Вчера он поскальзывался и спотыкался, поднимаясь по этой горе. Сегодня падал.
Навстречу попалась Нюра. Разглядев Алексея, сказала:
– На карусель не ходи. Отоспись.
– Ладно, – кивнул Пряхин, а про себя чертыхнулся: «Отоспишься после войны!»
Пряхин отправился на рынок: там торговали горячим чаем. Вот сейчас он хлебнет кипяточку, оттает, придет в себя, соберется с силами и дальше: айда, Анатолий, марш, или вальс, или плясовую, играй чего хочешь, двигатель на месте, и полный порядок. Не зря же поставили в городке карусель – единственное веселое заведение.
К торговке Алексей подошел со спины, поглядел, как в корзине, укутанной тряпьем, отдувается горячий чайник, протянул деньги, приказал устало: «Лени» – и не сразу дошло до него, почему торговка отскочила.
Он встрепенулся, пришел в себя, сделал три больших шага, взял торговку за руку, повернул ее.
– Катя!
Да, перед ним стояла Катя, и глаза ее в упор расстреливали Пряхина.
– Торгуешь?.. Почему не в школе? – спросил он растерянно.
– Какое вам дело? – зло ответила Катя.
Он покачал головой, по-прежнему не отпуская Катю: это не младшая, тотчас задаст стрекача.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда налей чаю. Вот деньги.
Ее глаза горели, каждой своей клеточкой девушка ненавидела Алексея.
– Вам не налью! – выпалила она.
Парок из чайника струился все тише, плохая получалась из Кати торговка; вон настоящие-то торговки стоят с керосинками, у них чай не остывает, а тут – на много ли стаканов хватит домашнего жару, хоть и укрытого тряпками?
– Ладно, – сказал Алексей, – ступай.
Он отпустил Катин рукав, девушка тотчас отбежала в сторону и остановилась в нерешительности.
Изможденный, грязный солдат с черными от угля руками смотрел на нее исподлобья непонимающим, омертвевшим взглядом.
Катя повернулась к толпе, крикнула неумело:
– Кому чаю?
Голос ее сорвался, она заплакала, покрылась красными пятнами, кинулась с рынка. У входа поскользнулась на льду и упала.
Загромыхала крышка чайника, чай пролился в снег, Катя поднялась и крикнула Пряхину:
– Ненавижу! Ненавижу!
Медленно крутилась в тот день карусель, и даже, кажется, тоскливо играла гармошка.
Алексей двигался по кругу и засыпал на ходу. Дважды он упал, сильно ударившись.
В первый раз он тотчас вскочил, испугавшись, долго не мог опамятоваться, понять, где он; над головой ходили жерновами, едва поскрипывая, поперечины, на которых держалась карусель.
Второй раз он упал уже под вечер, вконец обессиленный, и теперь ему было все равно, где он и что с ним. Пусть крутится, что угодно, хотелось спать, тысячу раз спать. Ударившись, Пряхин очнулся, безразлично подумал, что надо встать, но не встал, пока не оборвалась музыка.
Он поднялся.
Карусель стояла. В дверцу заглядывал Анатолий – никак не мог отделаться от зрячих привычек.
– Что с тобой?
– Порядок, братишка! – ответил его тоном Алексей, они рассмеялись, и Анатолий сказал:
– Значит, ты воинского звания рядовой?
– Так точно, товарищ капитан, – ответил шутливо Пряхин.
– Мысль понимаешь правильно. По званию я тебя старше. И намного. Так что приказываю: сегодня ночью спать.
– Эх, капитан, – сказал Алексей, – ты меня старше по званию, я тебя старше по возрасту, так что придется мне повкалывать ночку и много-много ночек еще.
– Ты это брось, – рассердился Анатолий, – сдохнешь! А что касается возраста, нас война всех сравняла, понял? И старых и молодых. Все мы теперь одного года рождения.
– Пожалуй, верно, – согласился Пряхин. – Все равные, все седые, кто живые – все раненые. Только ты вот ранен геройски, а я глупо. – Алексей выбрался из барабана, присел на синюю лошадку. – Пойми, капитан, ты из войны с победой вышел, хоть победа еще не пришла. А я-то! С поражением!
– Ты это брось, брось, – заволновался Анатолий.
– Да нет, бросать нечего, – задумчиво отозвался Пряхин. – Ты с победой, а я с виной. Вроде как дезертир, понимаешь? Дезертир он и есть дезертир. Победа придет, а не для него, виниться всегда будет, если, конечно, хоть капля стыда есть. Вот и я. Человека убил во время войны. Не врага, не фашиста – женщину. Мать. – Он вздохнул. – Да что там, дезертир со своей виной счастливцем против меня будет… Так что не держи ты меня, капитан, и не жалей… Да тут еще девочек-то, – испугался он снова, – в детдом предлагают, представляешь?
Он поднялся с лошадки, спросил:
– Ну, я пойду?
Нюра стояла возле карусели, сказала, что привезли картошку.
– Слышишь! – обрадованно крикнул Пряхин Анатолию. – Картошку привезли! А ты говоришь – спать! Проспишь тут все на свете.
Он зашагал к тупику, и каждый шаг отдавался болью в груди. Почему в груди? Раньше болела голова, бывало, в голове отдавались шаги, а теперь почему-то в груди. В тупичке шла суета, разгрузить вагоны с чем-нибудь съедобным желающих было больше.
Алексей вошел в черед теней – подходил к вагону, становился спиной, приседал под тяжестью куля, волок его к складу, садился на корточки или преклонял колени и сваливал мешок с плеча.
Он вспомнил свой круг тогда – ночью, когда возил снаряды к станции. Навстречу ему двигались подводы с окоченевшими, безразличными от усталости возницами, но, даже изнемогавшие от работы, они обязательно поднимали руку в знак приветствия, и он махал им в ответ. Тот круг был осмысленным, хотя бесконечным, как и здесь. Да, тот был осмысленным, там поднимали руку, чтобы поддержать друг друга в бесконечном своем круге, а здесь – здесь было совсем другое. Люди проходили рядом, но не говорили друг другу ни слова. И эта тишина не была пустой, нет. Вначале Алексей не понимал этого. Потом ощутил с физической остротой. Здесь люди были враждебны друг другу, вот что. Алексей не понимал этого. Почему? Зачем? Надо бы заговорить. Но он не заговорил. Запел. Хриплым, простуженным голосом он затянул:
– Э-эй, ухнем, ещ-е рази-ик, еще ра-аз!
Над ухом кто-то рыкнул: «Заткнись!» – и вот тогда он почувствовал это отчуждение, эту враждебность. Но и в ту минуту он не все еще знал о тенях, мелькавших у вагонов.
Когда дело шло к концу и многие уже получили расчет, его остановил придушенный женский крик.