Йозеф. Если вообще позволительно вдаваться в подобные размышления: ей надо было в свое время довериться мне!
Томас. Ты бы доказательно установил сей моральный изъян и был бы прав. С тем же успехом она могла бы пойти к врачу и услышать от него: эротомания на истероидно-неврастенической основе, фригидный синдром при патогенной необузданности и прочая, что опять-таки было бы справедливо! Потому что она поглощала эти, с позволения сказать, приключения как заядлый курильщик и единственным признаком, что доза достигла максимума, была скука пресыщенности. Наверно, в конце концов она вообще не могла смотреть на мужчину, не...
Йозеф. Что "не"?! Неужели ты не чувствуешь во всем этом невыносимой упадочности?!
Томас. Не вцепляясь в него; вот как ты, видя учебник по своей специальности, не можешь не перелистать его, хотя уверен, что и так знаешь все, что в нем написано. Не забывай, как часто наши поступки столь же порочны - правда, в сфере добрых намерений.
Йозеф. Ах, как же ты любишь блеснуть никчемным остроумием. Ее бы следовало научить непритязательности и уважению прочных основ бытия.
Томас. Йозеф, то-то и оно: нет у нее этого уважения. Для тебя существуют правила, законы, чувства, которые должно уважать, люди, с которыми должно считаться. А у нее все как сквозь сито проходит, ничего не остается, сколько она ни удивляется. Среди благоустроенности и порядка, против которых ей нечего возразить, что-то в ней самой этому порядку не подчиняется. Зародыш иного порядка, какого она никогда не создаст. Кусочек еще не остывшего огненного ядра творения.
Йозеф. Да ты никак намерен выставить ее этакой исключительной персоной? (Встает. Иронически, решительно, сделанной торжественностью.) Благодарю, ты открыл мне глаза. А знаешь, ты ведь опять выгораживал и того, с кем уходит твоя жена!
Томас. Да. Знаю. Но я этого и хотел. Ты требуешь идолов, а с другой стороны, не желаешь, чтобы их доводили до крайности. Позволяешь вдовцам жениться вновь, но объявляешь любовь бесконечной, дабы воссоединение в браке состоялось лишь после смерти. Ты веришь в борьбу за существование, но умеряешь ее заповедью: возлюби ближнего своего .Ты веришь в любовь к ближнему, но умеряешь ее борьбой за существование. Придаешь законам обязательную силу, но задним числом идешь на уступки. Ты за собственность и благотворительность. Объявляешь, что надлежит умирать во имя высших ценностей, так как изначально допускаешь, что никто ни часу ради них не живет...
Йозеф (перебивает). Словом, ты утверждаешь, что у меня непомерные запросы, что в конечном итоге я слишком строг и придирчив. Или наоборот: что по натуре я самый обычный соглашатель?
Томас. Я утверждаю только то, чего никто не оспаривает: что ты человек дельный и скрупулезный, которому во всем необходима солидная основа! Ничего другого я утверждать не собираюсь. Ты ходишь по балкам каркаса, а ведь иных людей так и тянет заглянуть в дыры между ними.
Йозеф. Спасибо. Вот теперь я вижу, кто ты есть. Среди больных - слегка прихворнувший.
Томас. По-моему, нужно отвоевывать у таких, как ты, право временами болеть и видеть мир из горизонтального положения.
Йозеф (подходит вплотную к нему). Думаешь, человек с такими взглядами заслуживает доверия иметь учеников и преподавать в университете?
Томас. Плевал я на это. Понимаешь?! Плевал!! Мне хочется сохранить ощущение, будто я хожу по незнакомому городу, где передо мной еще открыты огромные перспективы.
Йозеф. Надо же! Так далеко заходит твое согласие с этим изгнанным приват-доцентом?
Томас (кричит). Для меня он смешон!! Я защищаю его только перед тобой.
Йозеф. Томас, ты по-прежнему в замешательстве! Десять лет ты занимался научной работой, и, надо сказать, успешно. Сейчас ты рассуждаешь безответственно, зато я чувствую ответственность за тебя.
Томас. Посмотри вокруг! Наши коллеги летают на самолетах, пробивают туннели в горах, плавают под водой, не отступают даже перед самым глубоким обновлением своих систем. Все, что они делают многие сотни лет, дерзновенно как образ великой, отважной, новой человечности. Которой никогда не будет. Потому что за этими вашими делами вы забыли их душу. А когда вам хочется души, вы теряете рассудок, как студент сбрасывает форму, собираясь идти по бабам.
Йозеф. Какое легкомыслие! А, делайте, что хотите! Ваш бедный отец на смертном одре доверил вас, сестер и братьев, мне как старшему, но, видит Бог, я больше не могу и не хочу иметь с вами ничего общего. Ничего! (В ярости уходит.)
Томас смеется ему вслед. Регина тихо открывает дверь.
Pегина. Я все слышала.
Томас (наигранно). Больше так не делай, Регина.
Регина (отряхивая юбку). Велика важность, если я напоследок сделаю еще и это. О, я хотела попробовать еще разок, но (тоном, каким говорят о дурных предзнаменованиях) устыдилась.
Томас. Региночка, мечтательница, так нельзя, негоже это. Ты теперь благородный, взрослый, борющийся человек. Знаешь? Мария уехала. Ну, не плачь! Понятно - Ансельм!
Регина (борется со слезами). Нет, я не из-за Ансельма, не из-за Ансельма! Пусть Мария забирает его себе. У меня он даже симпатии никогда не вызывал, всегда оставался каким-то чужим - вечно спешит, вечно вынюхивает. Я никогда не испытывала к нему того чисто физического доверия, какое всегда, сколько помню, испытывала к тебе... Но я чувствовала, моя жизнь станет лучше; он так интересовался мною; он в каждом что-то такое отыскивает, случайно тут, пожалуй, ничего уже не происходит...
Томас. Да? А чудачества с Йоханнесом?
Регина. Томас, Йоханнес жил ради меня, только ради меня! У него не было в жизни иной цели и смысла, кроме меня! Я никогда не была настолько сумасбродна, чтобы не сознавать, что все это было, в реальности. Но я никак не могла примириться с тем, что этого существа больше нет на свете. Согласна, это было бегство в нереальность... (Задумывается и повторяет без неодобрения.) Бегство в нереальность. Ансельм тоже всегда так говорил... В еще-не-реальность, в горние выси. Есть в нас что-то, чему среди этих людей нет места, - знаем ли мы, в чем оно заключается? А смелости у него недостало!.. Я вдруг совсем поглупела и стала чуть ли не праведницей, заметив, что дело в ином. Куда девалась сновидческая простота, с какой можно было завлечь человека в четыре бумажные стены фантазии. Его мысли воздвигли на пути барьер сопротивления. Впервые не было этой бессмысленно прямой бабьей дороги от глаз под сердце; я поняла: сильные люди чисты. Ты, конечно, можешь смеяться, но мне всегда хотелось быть сильной, как великан, о котором рассказывают в веках! И каждый способен стать им; просто каждый позволяет упаковать себя в себя, как в слишком маленький чемоданчик. Но у него недостало смелости! Он спасся бегством! Томас! То, что он делает с Марией, трусливое бегство в реальность!
Томас. С Марией так просто не выйдет, сама увидишь.
Регина (наливает себе чаю). Прежде чем подойти к этой двери, я еще раз обошла дом. Давние детские, чердаки, все обители нашей фантазии. Побывала и там, где Йоханнес покончил с собой. (Пожимает плечами: дескать, ничего особенного.) Все было почти точь-в-точь как раньше. За дверьми поднималась прислуга, с запозданием, так они ждут в своих комнатах, пока их вызовут звонком. К тому времени все прибрано, все в полном порядке. Готово уютно заурчать, как урчало все эти пятнадцать лет, триста шестьдесят пять дней, уже не существующих дней каждого года. В том числе и когда меня здесь не было, когда я была несчастна, когда я в чужом доме кусала простыню и плакала.
Томас. Дом все больше пустеет. Ансельм уехал. Мария уехала; спорим, ближайшим поездом уедет Йозеф.
Pегина. О, как бы мне хотелось еще раз броситься на пол, в цветы ковра. Ты просто смотри на меня, буравь меня своими злыми трезвыми глазами, чтобы я этого не сделала.
Томас. Такие крупные цветы мы иногда обходили по контуру. Впрочем, дело не в величине, скорее, в нелепой причудливости формы.
Регина. Цветы становятся огромными, когда лежишь на полу. Ножки стульев - как деревья без листвы, окоченело и бессмысленно приросшие к месту: вот таков мир. Большой мир.
Томас. Помнишь, как-то раз мы сидели в шкафу?
Регина (пристально глядя на ковер, ходит по контуру больших дуг его узора - туда и обратно, иногда переступая с одной дуги на другую). Странно и жутко. Я способна двигаться куда хочу и однако же не всегда могу. Ночью, когда не спится, я бы нипочем не рискнула встать и, выпрямившись в полный рост, пройти по комнате. Даже если я всего лишь вытаскиваю из-под одеяла руку и кладу ее под голову, я невольно тотчас же вновь ее убираю. Так жутко, что она лежит в чужом мире и я ее не вижу. Она больше не моя, я должна поскорее спрятать ее под одеяло и прирастить к себе.
Томас (продолжая свою мысль). Мы сидели в шкафу, и кровь в жилах на шее булькала от волнения. (Умолкает.) Ах, вздор, мы уже не дети. (Показывая на узоры, по которым ходила Регина.) Человек никогда не выходит за пределы предначертанного. Поднимаясь наверх, вновь и вновь проходишь мимо одних и тех же точек, кружишь в пустоте над предначертанным главным разрезом. Это как винтовая лестница.
Pегина (с полунаигранным, полуискренним ужасом указывая на ведущую наверх лестницу). Вот она! Видеть ее не хочу! (Прячется подле дивана.)
Томас (тоже испуганно). Ну ты мастерица пугать! (По-братски, без стеснения садится рядом с ней.) Сегодня ночью мне приснился сон, о тебе. Мы опять сидели в шкафу...
Регина. Ой, как у тебя сердце стучит. Сквозь пиджак слышно.
Томас. Но разве эта комната не похожа на шкаф? разве весь этот обезлюдевший дом не похож на пустой шкаф? Нас как бы повернули вспять.
Регина (приподнимается, в плену пугающей мысли). Что же нам теперь делать?!
Томас. Ничего, Регина. На настоящих деревьях золоченые орехи не растут. Их только ищут там, что уже весьма странно. В душе я и сам, пожалуй, раз-другой в году желал Мариина ухода. Отпустить, дать уйти - музыка, тихо плывущий в просторах аккомпанемент шествия, которое еще не началось. Вот как ты. Она и видит, вероятно, лишь некое подобие звезд, качающихся на длинных палках; листья, сквозь чей сон пробираются руки света. А наверное, все-таки замечательно думать о таком...
Pегина. А идти в этакой ночи по ухабам - сущий кошмар? Томас, милый ты мой! (Снова ложится на ковер.)
Томас. Ах нет, вздор, вздор - и то и другое! Все нелепо, так нелепо!
Регина. Погоди. Я вообще уже не могу себе представить, как со мной было раньше. Я лежала под кустом и совала в рот жука. Он прикидывался мертвым. А мой пульс отсчитывал время. И я говорила себе, что на определенной цифре он явится из моего волшебно освещенного рта маленьким принцем. Да, пока это было еще волшебство. Проглотить частицу мира. Потом, досчитав до той цифры, я его выплевывала, но и в другой раз загадывала то же самое, потому что меня не оставляло какое-то таинственное чувство. Так я жила. Долго. Но малопомалу воцарялась обыденность. Да-а. Жизнь делалась все нелепее, все бессмысленнее.
Томас. Ты не чувствуешь? С лугов пахнуло рыбой. Непристойный запах. (Стоя у нее над головой.) Гляжу на тебя, в таком непривычном ракурсе, и знаешь, ты похожа на какую-то рельефную карту, на жутковатый предмет, а не на женщину.
Pегина. А ночью с замиранием сердца видел во сне, что мы сидим в шкафу?
Томас. Ты была старше, чем сейчас, в Марииных годах, но выглядела так же, как пятнадцать лет назад. И плакала, как вчера, но тихо и красиво. Мы сидели совсем спокойно. Твоя нога прижималась к моей, точно лодка к причалу; и вновь будто бы искристое движение ветра в кронах деревьев. Счастье.
Регина. Но как же это сделать?
Томас. Сделать? Не знаю. От отчаяния вспороть друг другу нутро и валяться в чужих кишках, как собака на падали.
Регина. Такой конец был предначертан! Мы не знаем, что нам делать! И будем вновь и вновь стоять перед этой стеной! Я больше не могу!
Томас (берет ее лицо в ладони, целует). Тебя я способен поцеловать, падшая сестра. Наши губы - четыре змейки, и только-то!
Регина. Мне хочется заключить тебя в нежную мягкость моего тела. Как заключена в ней я сама. Потому что я всегда любила тебя. Как себя самое. Но не больше. Не больше.
Томас. Н-да... сперва этот поцелуй был далеко впереди, такой манящий. Теперь он тоже далеко, но позади, и жжет, ох как жжет. Пробиться нам не удалось. Не удалось! Ты это чувствуешь!
Вошедшая Mepтенс невольно наблюдает эту сцену. Хочет возмущенно уйти, но они
замечают ее.
Mepтенс. Ах, Регина, быстро же вы утешились; я хотела уйти, ни слова не говоря. В этом доме царит непонятная мне атмосфера.
Регина и Томас несколько принужденно смеются.
Томас. Поймите, то, что вы застали, вовсе не любовная сцена. Наоборот, антилюбовная. Так сказать, сцена отчаяния.
Мертенс. Я судить не берусь.
Томас. Отчего мы пришли в отчаяние, Регина?
Регина (пока что подыгрывая). Мы оттого пришли в отчаяние, что нам ничего больше не оставалось, кроме как снова вести себя по-детски, по-школярски. Мертенс! Послушайте, не бросайте меня одну! Нужно, чтобы кто-то поддерживал мою голову. Томас будет печально сидеть рядом со мной, умирающей, и объяснять, что я ему только мешаю. Потребует, чтобы я, как умирающая, помогла ему сформулировать, почему этот миг всего-навсего убогая телесная катастрофа, тогда как страх и печаль по обе стороны сияют таким волшебством.