Когда-то отец был большим и сильным мужчиной.
Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.
Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.
Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.
– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.
– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.
Я не знал, что сказать.
На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.
И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.
Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.
Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.
В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.
– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!
– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.
– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.
– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.
– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.
– Не надо, папа! Вы же не знали! Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.
– Я так виноват…
– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.
Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.
– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности оттого, что он не может меня слышать.
Каждый из моих родителей – и папа, и мама – несли в себе уникальный ген, который встречается лишь у одного из двухсот тысяч человек. И существует лишь один шанс из миллиона, что двое таких людей встретятся, влюбятся друг в друга и захотят иметь детей.
Но даже при этом лишь в одном из четырех случаев эти родительские гены передаются их отпрыску.
Мои старики попали в десятку по всем трем пунктам. В итоге я появился на свет с врожденным пигментозным экзодермитом – ХР – крайне редким и чрезвычайно опасным генетическим заболеванием.
Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.
Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.
В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.
Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.
Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.
Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента.
И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.
В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь.
Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.
В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.
Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие.
Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.
Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.
Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни.
Вот только не знаю, слышит ли она меня.
А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил:
«Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?
Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.
Узкие полоски света по краям штор потускнели и из оранжевых сделались огненно-красными. Солнце наконец-то кануло в океан.
Лишь в одном случае я смогу увидеть солнечный закат. Если когда-нибудь у меня все же начнется рак сетчатки, то, прежде чем капитулировать и окончательно погрузиться в беспросветную тьму, однажды вечером я спущусь к океану, встану на берегу и обращу взгляд к тем далеким азиатским империям, где мне не суждено побывать.
Мне придется щуриться. Яркий свет причиняет моим глазам боль, действуя на них столь разрушительно, что я физически ощущаю, как в голове разгорается пламя.
Ярко-красные полоски по краям штор стали лиловыми, и в этот момент отцовская рука сжала мою ладонь. Посмотрев вниз, я увидел, что глаза его открыты, и попытался высказать все, чем было полно мое сердце.
– Я знаю, – прошептал он в ответ.
Но я был уже не в состоянии остановиться и продолжал говорить даже о том, что не нуждалось в словах.
Внезапно отец с неожиданной силой стиснул мои пальцы. Я умолк на полуслове, и в повисшей тишине он проговорил:
– Помни…
Я едва расслышал его и, перегнувшись через перила кровати, поднес левое ухо к губам отца. Слабым голосом, в котором тем не менее звучали вызов и решимость, он произнес последние слова напутствия:
– Ничего не бойся, Крис. Ничего…
И умер.
Зигзагообразная зеленая линия на экране дернулась раз, второй, а затем вытянулась идеально ровной нитью. Теперь лишь огоньки на черных фитилях свечей плясали в темной палате.
Я был не в силах сразу выпустить из рук изможденные ладони отца. Поцеловал его в лоб, затем – в покрытую легкой щетиной щеку.
Света по краям штор уже не было вовсе. Мир продолжал вращаться в зовущей меня темноте.
Дверь отворилась. Флуоресцентные лампы были предусмотрительно выключены, и коридор на всем своем протяжении освещался лишь светом из открытых дверей в другие палаты. Высокий, под самую притолоку, в комнату вошел доктор Кливленд и с печальным видом встал у кровати. Следом за ним быстрыми, словно у куличка, шагами проскользнула Анджела Ферриман, прижимая к груди крепко сжатый кулачок с побелевшими от напряжения костяшками. Плечи женщины поникли, вся она сгорбилась, будто смерть пациента причиняла ей физическую боль.
Аппарат ЭКГ у постели был соединен с комнатой медперсонала в холле, и сердечный ритм отца отражался на стоявшем там мониторе. В следующее мгновение после того, как папа умер, Анджела и доктор Кливленд уже знали об этом.
Они пришли сюда без шприцев с эпинефрином и без дефибриллятора, который мог бы с помощью электрошока заставить отцовское сердце забиться вновь.
Согласно воле отца, врачи не стали предпринимать никаких усилий, чтобы вернуть его к жизни.
Лицо доктора Кливленда не было предназначено для торжественных случаев. С веселыми глазами и пухлыми розовыми щеками, он походил скорее на Деда Мороза без бороды. Вот и сейчас доктор изо всех сил пытался придать своим чертам выражение скорби и сочувствия, но вместо этого лишь выглядел озадаченным.
Однако чувства, обуревавшие доктора, сполна отразились в его голосе, когда он участливо спросил:
– Ты в порядке, Крис?
– Держусь.
4
Из больницы я позвонил Сэнди Кирку в «Похоронное бюро Кирка», которому отец еще давным-давно отдал все распоряжения на случай своей смерти. Он пожелал, чтобы его тело кремировали.
Два санитара – молодые расхристанные парни с коротко остриженными волосами и жиденькими усиками – пришли, чтобы забрать тело отца и перевезти его в подвал, где находилась покойницкая. Они спросили меня, не хочу ли я пойти с ними и побыть там, пока не придет машина похоронного бюро, но я отказался. Это был уже не мой папа, а всего лишь его оболочка. Отец ушел в иные края. Я даже не стал откидывать простыню, чтобы в последний раз взглянуть на него. Мне хотелось запомнить его другим.
Санитары переложили тело на носилки. Время от времени они косились на меня и двигались с какой-то неловкостью, хотя, казалось бы, их действия должны были быть отработанными. По быстрым взглядам, которые эти ребята бросали на меня, можно было подумать, что они чувствуют передо мной какую-то вину.
Может быть, тем, кто возит мертвецов, так никогда и не удается до конца избавиться от чувства вины за свою работу? Как приятно было бы думать, что подобная неловкость вызвана человеческим неравнодушием к судьбам ближних! К сожалению, людское сочувствие чаще оказывается показным.
Впрочем, вероятнее всего, косые взгляды этих двоих объяснялись обычным любопытством к моей персоне. В конце концов, я единственный житель Мунлайт-Бей, которому была посвящена большая статья в журнале «Тайм» в связи с выходом в свет моей книги, сразу же ставшей бестселлером. Кроме того, я – единственный, кто живет только ночью и сжимается от ужаса при появлении солнца. Вампир! Вурдалак! Отвратительный огромный оборотень! Прячьтесь, детишки!
Если говорить честно, то большинство людей проявляют по отношению ко мне доброту и понимание.
Однако не бывает бочки меда без ложки дегтя. Существует и кучка злобных сплетников. Они верят любым нелепицам, которые слышат про меня, передают их дальше и наслаждаются этими небылицами с упоением зевак на процессах над ведьмами в Салеме.
Если санитары относились к последней категории, их, должно быть, постигло жестокое разочарование, ибо выглядел я совершенно обычно. Они не увидели ни мертвенно-белого лица, ни налитых кровью глаз, ни клыков. Я даже не стал заглатывать при них червей и пауков. Какая скучища!
Колеса каталки заскрипели, и санитары вывезли тело в коридор. Даже после того, как дверь за ними закрылась, до моего слуха все еще доносился этот неприятный звук: «Скуи-скуи-скуи-и-и…»
Оставшись один в освещенной свечами палате, я вынул из узкого стенного шкафа портфель отца. Там были лишь те вещи, в которых он прибыл в больницу в последний раз.
В верхнем ящике тумбочки лежали часы, портмоне и четыре книжки в бумажных переплетах. Все это я тоже сложил в портфель. Зажигалку сунул в карман, но свечи оставил на тумбочке. Я больше никогда не смогу вдыхать запах восковницы, слишком тяжелые ассоциации вызывает он у меня.
Если судить по тому, как деловито и споро мне удалось собрать нехитрые пожитки отца, можно было решить, что я полностью держу себя в руках. На самом же деле я словно окаменел. Погасил свечи, поочередно зажав фитили большим и указательным пальцами, но даже не почувствовал боли.
Когда, прихватив портфель, я вышел в коридор, медсестра снова погасила свет. Я направился прямиком к лестнице запасного выхода, по которой поднялся чуть раньше. Лифты были не для меня. В них нельзя отключить свет. Кроме того, во время недолгого путешествия между третьим и первым этажами кокосовый лосьон является для меня достаточной защитой, но что прикажете делать, если лифт вдруг застрянет и мне придется неизвестно сколько висеть между этажами? Нет, так рисковать я не мог.
Позабыв надеть темные очки, я быстро спускался по слабо освещенным бетонным ступеням, но, к собственному удивлению, не остановился, достигнув первого этажа. Движимый каким-то странным порывом, я продолжал спускаться дальше – в подвал, куда отвезли тело отца.
Холод у меня в груди превратился в пронизывающую стужу, и, вырвавшись из этого ледяного сгустка, мое тело сотрясли несколько судорог.
В мозгу у меня что-то вспыхнуло. Я вдруг осознал, что расстался с телом отца, забыв выполнить какой-то очень важный долг. Вот только какой?
Сердце билось так громко, что его стук отдавался у меня в ушах. Так – разве что вдвое медленней – стучит барабан во главе приближающейся похоронной процессии. Горло перехватило, и мне стоило большого труда сглотнуть слюну, в одночасье ставшую горькой.