В конце концов, она никогда нигде не «шлялась», проводя дома все свободное от занятий в школе время. Но кто такие «просто утки»? Правда, одну такую утку папа «трахнул», однако на обед в этот день была баранина, и Габриэла начала догадываться, что «трахнуть» означает что‑то вроде «переночевать в другом месте». Но не мог же папа в самом деле ночевать в деревянном домике для водоплавающих на пруду в Центральном парке. Однако спросить она не решалась.
Мать устроила бы ей очередной скандал, а папа… Папа все больше молчал. Он почти никогда не отвечал Элоизе, когда та заводила речь о его похождениях и называла его «блохастым кобелем» (еще одно непонятное сравнение). Он просто пил все больше и больше, потом вдруг исчезал на несколько дней, а Элоиза вымещала свою злобу на дочери.
По привычке Габриэла продолжала спать, свернувшись клубочком в ногах кровати, но ей по‑прежнему не удавалось обмануть мать. Та находила ее для расправы в любом случае. Ничего поделать с этим было нельзя – оставалось только терпеть. Габриэла терпела, терпела из последних силенок, зная, что ее единственная задача – выжить, причем выжить в буквальном смысле слова.
То, что она, возможно, стала причиной ссор между матерью и отцом, тоже мучило Габриэлу. Правда, когда Элоиза накидывалась на Джона, она почти никогда не упоминала ее имени, однако Габриэла каким‑то образом чувствовала, что не родись она на свет или родись она хорошей, послушной девочкой, и тогда, быть может, у мамы с папой все было бы по‑другому. Но и тут Габриэла ничего не могла изменить; ей оставалось только смириться с этим, как она смирилась с бранью и побоями.
К Рождеству Джон уже почти не жил дома. Когда он все же появлялся, Элоиза приходила в настоящее бешенство. Это казалось невозможным, но все же она сердилась сильнее, чем когда‑либо, насколько помнила Габриэла. Вместе с тем обвинения в адрес отца стали если не более понятными, то, во всяком случае, более конкретными. Все чаще и чаще она упоминала некую Барбару, с которой папа теперь «жил» и «спал». Кто такая эта Барбара, Габриэла, естественно, не знала – среди всех друзей и знакомых, перебывавших в их доме за много лет, не было ни одной женщины с таким именем. Барбару Элоиза тоже называла «шлюхой» и еще – «плебейкой», однако, несмотря на это, Габриэла чувствовала к этой неизвестной женщине что‑то вроде симпатии. Уж если папа спит с нею в одной постели, рассудила она, значит, эта Барбара не может быть такой уж плохой.
Габриэла сама когда‑то спала с куклой по имени Меридит, ближе которой у нее никого не было.
И все‑таки понять до конца, что на самом деле происходит, она не могла. С каждым днем, нет – с каждым возвращением домой, которые были уже совсем редкими, отец становился все более далеким и чужим. Казалось, его ничто больше не связывает ни с Элоизой, ни с Габриэлой, ни с домом на Шестьдесят девятой улице. Он почти не разговаривал с дочерью и большую часть времени был сильно пьян.
В Рождество Элоиза вовсе не вышла из своей комнаты. Джон куда‑то уехал днем раньше и долго не возвращался. В этом году в доме Харрисонов не было ни елки, ни украшений, ни подарков. Праздничный ужин Габриэлы состоял из бутерброда с ветчиной и листочком свежего салата, который она сама себе сделала. Она хотела сделать такой же и для мамы, но гораздо умнее было держаться тише воды, ниже травы и не попадаться матери на глаза.
Причина ненависти, которую питали друг к другу мама и папа, все еще не была ясна ей окончательно. Габриэла была уверена только в одном: в том, что все это имеет непосредственное отношение не только к таинственной Барбаре, к которой папа поехал в канун Рождества, но и к ней самой. Во всяком случае, Элоиза не раз заявляла дочери, что лучше бы той не появляться на свет.
«Для кого лучше?» – спросила себя Габриэла теперь.
Несомненно – для всех: для нее самой, для мамы и для папы. Значит – она и есть главная виновница того, что мама и папа разлюбили друг друга.
Когда поздним рождественским вечером Джон наконец вернулся домой, он был сильно навеселе, и Элоиза учинила ему грандиозный скандал. Мама и папа не просто орали, запершись в спальне, а бегали по всему дому, опрокидывая стулья и швыряя друг в друга всем, что попадало под руку. Джон кричал, что больше не может этого выносить; Элоиза отвечала, что скорее убьет его и «эту чертову шлюху Барбару», чем позволит Джону уйти из дома. Потом она ударила мужа по щеке, и Джон впервые на памяти Габриэлы ответил ударом на удар. Сначала это потрясло ее, но очень скоро девочка инстинктивно почувствовала, что, как бы ни закончилась эта рукопашная, пострадавшей стороной в конечном итоге будет именно она, и никто другой. И впервые за девять с небольшим лет своей жизни она пожалела о том, что у нее нет ни по‑настоящему надежного места, где она могла бы спрятаться, ни знакомых взрослых, к которым она могла бы обратиться за помощью и защитой.
Но помощи ждать было неоткуда, и Габриэле оставалось только ждать – ждать и надеяться, что и на этот раз все обойдется и мать не забьет ее до смерти.
Часа через два Джон, швырнув в жену последнюю статуэтку с камина, снова куда‑то ушел, и Элоиза, слегка переведя дух, ринулась на поиски дочери. Ее волосы были распущены, как у самой настоящей фурии, глаза метали молнии, лицо исказила гримаса свирепой ярости. Она налетела на Габриэлу, словно ястреб на цыпленка, схватила за волосы, потащила в детскую и бросила на кровать. После первого же удара Габриэла почувствовала острую боль в правом ухе, но понять, что случилось, она не успела. На нее обрушился такой ураган, что девочка в ужасе закрылась руками, защищая лицо. Потом в руке матери откуда ни возьмись появился подсвечник. Она с силой ударила им по ногам дочери, но та только вздрогнула. Габриэла до смерти боялась, что в следующий раз тяжелый бронзовый подсвечник опустится ей на голову, но, к счастью, этого не случилось. Вместо этого Элоиза продолжила молотить дочь кулаками с такой силой, что в голове у бедняжки помутилось.
Габриэла перестала чувствовать что‑либо. Она не стонала, не плакала и даже не пыталась уворачиваться. Инстинкт самосохранения подсказывал ей, что лучше дождаться, пока мать выдохнется, но это случилось не скоро. Элоиза была в таком бешенстве, что не ощущала усталости и не замечала даже, что до крови разбила костяшки пальцев правой руки. В конце концов она стащила Габриэлу с кровати и, несколько раз пнув ее ногой, ушла, оставив дочь валяться на полу.
Лишь убедившись, что мать не собирается возвращаться, Габриэла осмелилась пошевелиться. Как ни странно, на этот раз у нее ничего не болело – только из уха шла кровь. Сознание то отступало, то снова возвращалось подобно морскому приливу, и Габриэла мерно покачивалась на этих беззвучных волнах, чувствуя, как ее понемногу уносит все дальше и дальше от берегов реальности.
В глазах ее сгущался мрак, и Габриэла приветствовала его, решив, что это и есть смерть – блаженная смерть, которая наконец‑то подарит ей покой. Время от времени ей чудились далекие голоса; во мраке проплывали расплывчатые световые пятна, и девочка подумала, что это, наверное, ангелы Господни пришли за ней.
Время близилось к рассвету, когда она осознала, что с ней действительно кто‑то разговаривает. Голос показался ей знакомым, но она по‑прежнему не могла разобрать слов. Габриэла даже не понимала, что это ее отец, не видела его слез, не слышала глухого возгласа ужаса, который сорвался с губ Джона, когда, отворив дверь детской, он увидел на полу растерзанное, жалкое существо, лежащее в луже начавшей подсыхать крови. Лицо девочки распухло и почернело, открытые глаза закатились, на ноге зияла глубокая рана, пульс был редким и неровным.
Первым побуждением Джона было вызвать «Скорую помощь», но он знал, что все это – дело рук Элоизы, и боялся вопросов, которые непременно начали бы задавать ему медики.