Но Катю она отличала среди всех, гордилась: почетное для потомственного речника выражение «под лодкой родилась» было применимо к внучке в буквальном его смысле. Кроме того, отец каждую навигацию брал девочку в плавание. К четырнадцати годам Катя избороздила с ним Волгу, Оку и Каму и знала их не хуже иного лоцмана, что вызывало у бабушки тайное восхищение: хоть она и считала себя потомственной речницей, но дальше Нижнего нигде не бывала.
Но все, что было ненавистно Екатерине Артамоновне в свекре Никифоре, а потом непонятно и необъяснимо в сыне Иване, теперь воплотилось в этой длинноногой девочке. Ее смуглое скуластое лицо поражало своими тонкими, чеканными чертами, а глаза — небольшие, серые — смотрели настороженно и испытующе.
Как и прадед и отец, в семье точно чужая. Дома и то ходит в своем красном галстуке — будто в гости пришла. Со школьниками на чужих огородах работает, помогает, а на свой и палкой не загонишь. Возилась с подбитой вороной, выхаживала, а к собственным курам или к корове и не подступится. Ночами напролет книжки читает, а письмо своим родным написать не допросишься. Зиму живет в деревне, лето с отцом на пароходе, команда — те же мужики, а говорит и одевается чисто, по-городскому. Конечно, и Кадницы уже не те. Поразъехался народ: кто в город, кто на другие реки — в Сибирь и Среднюю Азию. Раньше, бывало, летом в поселке пусто, а теперь наоборот — студенты приезжают на каникулы. Время-то, конечно, вперед идет, а все же должна девочка к дому приучаться, жизнь-то ей где придется жить?!
А все мать! Не смотрит за детьми, не воспитывает.
Но странно — при внучке Екатерина Артамоновна никогда не выговаривала невестке. Чувствовала Катин настороженный взгляд и сдерживала себя. А ну их к лешему! С сердцем говорила:
— Уж больно ты глазлива, Екатерина, смотришь, как жандарм какой. В душу человеку смотришь. И ни к чему это — кроме плохого ничего там нет хорошего.
— Жандарм здесь са-а-всем ни при чем, — медленно, растягивая слова, говорила Катя.
Четырнадцать лет девке, а голос хриповатый, как у молодого матроса. Самара, ну чистая Самара!
— Уж я-то знаю. Перевидала в своей жизни всякого, не беспокойся, — ворчала Екатерина Артамоновна единственно для того, чтобы последнее слово осталось за ней.
Катя внимательно смотрела на бабушку и, точно угадывая ее желание, молча отворачивалась. Будто делала снисхождение!
Как-то бабка спросила Катю:
— Какое ты обо мне понятие имеешь, скажи-ка.
— То есть?
— Как ты, одним словом, обо мне понимаешь?
— О тебе?
— А то о ком же! Как я, на твой вкус: хорошая или плохая?
Наморщив лоб, Катя некоторое время думала.
У Екатерины Артамоновны невольно замерло сердце: уж эта все скажет, не посовестится.
— Хорошая! — решительно, точно убеждая в этом саму себя, ответила Катя.
— И на том спасибо, — поджала губы старуха. — Уж какая есть…
Однажды примчался домой Кирилл, закричал:
— Катька на ту сторону поплыла! Уж не видно ее. Наверно, потонула…
— За мужиками бежать, — всполошилась Екатерина Артамоновна, — с баграми собирать, с лодками мужиков… Чего стоишь как столб? — с ненавистью закричала она на оцепеневшую Анастасию Степановну. — Распустила дочку!
Не успели они выскочить на улицу, как в дом вошла Катя, босая, с туфлями в руках и мокрыми волосами. Быстрым взглядом обвела смотревших на нее родных и, напевая, прошла в свою комнату.
Уже вечером, за ужином, бабушка сказала:
— На моем веку человек шесть так-то вот поплавали. Которых на другой день нашли, которых — через неделю.
Катя молчала.
— Раз на раз не приходится, — продолжала Екатерина Артамоновна. — Вот…
— Извини, бабушка, — перебила ее Катя и повернулась к матери: — Мама! Ты мне дай завтра два рубля, у нас на подарок учительнице собирают, у нее день рождения.
— Непочтительная ты, Екатерина, неуважительная, — с упреком сказала бабушка. Но когда через несколько дней Катя снова переплыла Волгу, бабушка ей уже ничего не сказала.
* * *
Бывали вечера, когда в доме, казалось, царило согласие: бабушка рассказывала о Волге.
Катя росла, как росли дети исконных волгарей. Едва научившись ходить, бесстрашно бегала по краю баржи, не боясь свалиться за борт, — в воде чувствовала себя так же уверенно, как таежный паренек на дереве или казачонок на лошади. Язык речников, все эти слова — чалка, кнехт, травить, яр, проран — усваивались вместе со словами «отец» и «мать». Навсегда остались в ее памяти бесчисленные города, деревни, перекаты, пристани, очертания берегов, избушки бакенщиков. Она выучилась грамоте, читая на бортах названия встречных судов. По ним же узнавала географию и историю своей страны: нет такого города, такого деятеля в России, имени которого не носило бы какое-нибудь волжское судно. Волга вошла в ее сердце вместе с запахами и ощущениями детства.
Обхватив ноги руками и уткнув голову в колени так, что на них падали ее длинные каштановые волосы, она сидела в маленькой бабушкиной каморке, на широком сундуке, обитом потемневшими от времени полосками железа.
Бабушка в короткой выпущенной кофте и широкой, неопределенного покроя юбке сидела на кровати с рукодельем в руках — вязала шерстяные носки в подарок сыновьям и внукам. Чуть глуховатая, она говорила громче, чем нужно, с видимым удовольствием прислушиваясь к звукам собственного голоса.
Вся в прошлом, она постепенно создала себе кумир в образе покойного мужа, приписывая этому тихому человеку добродетели, которых, кстати сказать, при жизни не замечала.
— Строгий был, нравный, — говорила она, и лицо ее принимало благолепное выражение. — Не любил бабский персонал на судне. Другим не позволял и себе тоже. Вот и не пришлось мне свет-то повидать.
И, говоря так, она действительно верила, что всю жизнь прожила по указке мужа и чувствовала над собой его сильную руку.
Но Кате неинтересно было слушать про деда Василия. Оп представлялся ей серым, скучным, строгим, как те капитаны на пассажирских судах, которые появляются в рубке, а затем исчезают, молчаливые, равнодушные, подтянутые.
Зато тот, другой, прадед Никифор, возникал перед ней быстрый, колючий, весь в ярких красках, с черной бородой, в кумачовой рубахе, похожий на Степана Разина, портрет которого она видела в книге.
— Разбойник был, — убежденно говорила про него бабушка. И Катю удивляло, что слово «разбойник» она произносит так же, как сказала бы: плотник, маляр, кузнец.
— Разбойник, непутевый. Первый на Волге лоцман, а талант свой в землю зарыл, одним словом… Деда твоего все допрашивал: для чего, мол, люди на свете живут? Все правды доискивался. А кто ее, правду-то, сыскал?
Она поджимала губы. Но Катя улавливала на ее лице тень растерянности и недоумения, точно бабушка сама хотела узнать то, что не пришлось узнать деду Никифору.
Катя искала слова, чтобы объяснить бабушке, для чего люди живут, но не находила таких слов и говорила то, что привыкла говорить в школе и на пионерском сборе:
— Люди живут на свете для того, чтобы быть полезными обществу.
— Польза пользой, а счастье-то всякому подай… — отвечала бабушка. — А в чем оно, счастье-то? Раньше людям счастье было в богатстве. Каждый к этому стремился, к богатству, значит, для того работали, тужились. А нынче вон куда богатых-то позаслали, и не сыщешь. Вот и спрашивается: для чего люди будут работать? Хлеба ради? Так иной кусок слаще, иной горше. А ежели все время крылья обрезать, так все и остановится.
— Остановится? А как же новые заводы-гиганты, стройки, как колхозы и совхозы и вообще все? Вот в Горьком новый автозавод, в Сталинграде — тракторный.