Но они сами возникали в мозгу обрывками, брызгами познаний, приобретенных опытом, ставших уверенностью, и не удивительно, что, проходя мимо Жюмелева поля и поля, именуемого «Двенадцать сетье», он говорил себе: «Вот свекла-то сахарная очистила поле, подходящая теперь земля, рыхлая и богатая, в глубине плотная, а сверху маленькими комочками. Не выпахали землю насквозь, не превратили ее в пыль, как в иных местах, — там пшеница страдает от засухи и от жука-щелкуна. В „треугольнике“ будет похуже, из-за того что в прошлом году его пустили под клевер, но я все-таки посею там хлеб, потому что от кормовых трав и от овощей земля богаче становится, хотя они и загрязняют ее, и борозды оставляют. Одно к другому, думаю, пойдет дело. От Гюстава теперь уже мало толку, но рабочие-то руки все-таки есть: Адель, да батрак Фернан, да Морис, а там, глядишь, и Альбер подрастет, — вот только бы ему школу кончить, а это уж не за горами. Для посева времени много — с октября по март, а иной раз и по апрель; выпадет вовремя погожий день, такой, как надо…» Обязательно выпадет. Всегда выпадал погожий день. Только бывали годы, когда он выпадал слишком рано или, наоборот, слишком поздно, — уж это был, как говорил Гюстав, — «рыск». «Рыском» старик называл всякие непредвиденные неприятности, несчастные случаи, — откуда бы они ни взялись и что бы они собою ни представляли. Например, «рыску» подвергалось сено, когда на только что скошенную траву лил дождь; «рыск» был и в тех случаях, когда снег не выпадал вовремя и всходы озимой пшеницы могли вымерзнуть. «Рыск» был и когда корова не могла отелиться или на «Краю света» кто-нибудь заболевал во время уборки урожая. Откуда старик Гюстав взял это слово? Никто не мог бы это сказать, так же как и о происхождении многих других слов, которые употребляли на ферме, например, стекло там называли «бьющим», а какой-нибудь приятный запах — «мукосным». Местное наречие, изменение первоначального значения слов, а главное — путаница; и в конце концов создавался особый язык, иногда понятный лишь жителям одной деревни или даже одной фермы. Общеизвестные выражения, привычные фразы искажались так забавно, что горожане улыбались, слыша их, но здесь люди повторяли их ничтоже сумняшеся, так как знали, чтоименно они хотели ими сказать. И когда Мари, жена Фирмена, мать семейства, говорила, что ее муж так торопился, что пролетел по двору, «как метор» (как метеор), никто не смеялся, понимая, что, значит, Фирмен действительно очень спешил.
Северный ветер вдруг задул изо всей мочи по широкому простору бурой равнины, и казалось, что низкие тучи заклубились сильнее и стали черными: почти уже настала ночь. Однако перед Фирменом, спокойно шагавшим по дороге, покрытой грязью, которая подсыхала от вечерних заморозков, уже замаячили в полумраке смутные очертания строений на его ферме. Он видел впереди лишь темную массу, в которую они сливались, ну а зачем ему было различать подробности? Ведь он тут родился, никогда не расставался с родным гнездом, и разве он не знал, что двор его со всех сторон окружен высокой оградой, в ней проделаны ворота, а на задах есть калитка — она ведет в сад, в огород и к пруду; во дворе в этот час не клохчут куры, все они ужо заперты в курятник и спят там на насестах. Разве не знал он, что в незамощенной части двора, в углу, тихонько дымится, перепревая, навозная куча. Что слева стоит амбар, а за ним хлев, потом, в правом углу, — соединенная с домом пристройка, где женщины занимаются молочным хозяйством.
У дома с обеих сторон от входной двери, к которой ведут низкие, истертые ступени, вьются по стене две виноградные лозы, но дают такой кислый виноград, что он не годится даже для перегонки на водку вместе с яблоками и грушами-падалицами, которые подбирали и бросали в бочку, — и, однако же, обе лозы обрабатывали серой, и, когда листья с них опадали, на стене виднелись местами длинные синевато-зеленые потеки. В доме четыре комнаты, из них одна большая, где идет жизнь всего семейства; в комнате этой сложен очаг, стоит хлебный ларь, большой стол и скамьи, на стене висит солоница, да еще часы с кукушкой, которые отбивают часы; тут же в алькове спит дядя Гюстав; пол в этой комнате из красных кафельных плиток, тогда как в спальне хозяев фермы, самой маленькой в доме, пол земляной. В мансарде, куда вела деревянная крутая лестница, были две одинаковые комнаты, в одной спала Адель, а в другой сыновья — старший и маленький; тут были настланы полы из грубо струганых, плохо пригнанных досок, и в щелях между половицами бегали уховертки. Справа от дома — конюшня, где привязаны две лошади — упряжная и рабочая, а подальше, за конюшней, — в низком сарае — свинарник, в котором когда-то Гюстав велел прибить горизонтальные брусья, чтобы супоросая свинья не задавила поросят; свинарник построили на отлете больше из-за шумного хрюканья его обитателей, чем из-за неприятного запаха.
Пока в очаге тлел огонь, в большой комнате было тепло, да и то не очень: языки огня согревали только лицо да руки — не зря же ему подставляли ладони; и в комнате было видно, пока пламя отбрасывало отсветы, — ведь зачастую, особенно в плохой год, старались не зажигать лампы: керосин стоит дорого, а разговаривать и раздеваться прекрасно можно и в темноте. Но когда огонь затухал, все завидовали неотесанному, пропахшему навозом батраку Фернану, потому что он ночевал в хлеву, а там было тепло.
Жизнь на ферме менялась, смотря по времени года, длительности дня и нужд работы — она применялась к жизни земли. Сейчас земля спала, но люди уже готовились к ее пробуждению, им и дня едва хватало, он уходил на заботы о земле. Да, кроме них, были и другие работы, какие в деревне производят и в непогожую студеную пору, — работы в риге, в сараях или в доме — все, что крестьянин выполняет в долгую зимнюю ночь, которая в тот час, когда Фирмен вошел во двор, уже окончательно завладела миром. Хозяина встретили знакомые, такие привычные звуки, что он их в конце концов даже и не замечал: хрюкали свиньи, била копытом лошадь о каменный пол в конюшне, глухо мычала корова в хлеву. Да и запахи были привычные, все перемешанные: пахло перепревающим помаленьку навозом, навозной жижей, протекавшей по канавкам; из конюшни шел пряный запах, а из хлева тянуло теплом и пахло коровой, к этому примешивался кислый запах брожения, исходивший от большой груды яблок, бил в нос слитный запах сахарной свеклы, сена, соломы, разливался с сеновала душистый запах люцерны, и першило в горле от зловония свинарника.
Фирмен прошел через двор. Все вокруг было спокойным, обычным. Под навесом стояла тележка, в ней лежали сбруя и вожжи, оглобли были подняты, и казалось, что тележка в отчаянии простирает к небу руки. Двери хлева и конюшни, несомненно, были заперты — все звуки доносились оттуда глухо. Мари, вероятно, варила суп, потому что в большой комнате горела лампа, поставленная на стол: когда Мари нарежет овощи, лампу она погасит. Словом, вечер был такой же, как обычно; придет время, и долгая зимняя ночь кончится, как и все на свете. Но, подойдя к дому, Фирмен не увидел в окне темного силуэта жены. Впрочем, она в эту минуту могла быть в другом месте, — стояла, например, у очага, наклонившись над котелком, подвешенным на крюк над огнем. Фирмен отворил дверь.
Сначала он различил только круглый медный резервуар лампы, стоявшей на столе, за которым всегда ели без скатерти; он заметил, что лампа коптит, оттого что фитиль выкрутили слишком высоко.