Я сажусь между Лаурой и Хелен. Хелен пишет мне записку: «Молодец». Класс переводит Монтеня. Мы работаем тихо, и мадам ходит по кабинету, исправляя ошибки. Мне трудно сосредоточиться. Вспоминаю выражение лица Генри, когда он ударил Джейсона: абсолютно безразличное, как будто он только что пожал ему руку, как будто он ни о чем особенно и не думал; и потом он беспокоился, потому что не знал, как я отреагирую, и я поняла, что ему нравится издеваться над Джейсоном, но ведь Джейсону нравилось издеваться надо мной, а разве это не то же самое? Но Генри хороший. Значит, все в порядке? Это нормально, что я хотела, чтобы он это сделал?
–
12 ИЮЛЯ 1995 ГОДА, СРЕДА
(КЛЭР 24, ГЕНРИ 32)
КЛЭР: Лежу в постели, почти сплю, когда на мой живот плюхается рука Генри, и я понимаю, что он вернулся. Открываю глаза, он наклоняется ко мне и целует маленький шрам от ожога сигаретой, и в тусклом ночном свете я дотрагиваюсь до его лица.
– Спасибо, – говорю я.
– Не за что,– отвечает он, и мы впервые говорим об этом.
11 СЕНТЯБРЯ 1988 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 17)
ГЕНРИ: Мы с Клэр во фруктовом саду теплым сентябрьским днем. В долине под золотыми лучами солнца жужжат насекомые. Все спокойно, и я смотрю через сухую траву, как воздух колышется от тепла. Мы под яблоней. Клэр облокотилась на сумку с подушкой, чтобы корни дерева не были такими жесткими. Я лежу вытянувшись, головой на ее коленях. Мы поели, и остатки обеда валяются вокруг, вперемешку с опавшими яблоками. Я сонный и довольный. В моем настоящем сейчас январь, и мы с Клэр ссоримся. Эта летняя интерлюдия кажется идиллией.
– Я хочу нарисовать тебя вот таким,– говорит Клэр.
– Вверх ногами и сонного?
– Расслабленного. Ты выглядишь так умиротворяюще.
Почему бы и нет?
– Хорошо.
В первую очередь мы здесь потому, что Клэр нужно нарисовать деревья для занятий по рисованию. Она берет альбом и вытаскивает уголь. Укладывает альбом на коленях.
– Хочешь, чтобы я перелег? – спрашиваю я.
– Нет, все сразу изменится. Оставайся как есть, хорошо?
Я продолжаю лениво смотреть на узоры из ветвей на фоне неба.
Неподвижность – это дисциплина. Я могу долго не двигаться, когда читаю, но позировать Клэр всегда на удивление трудно. Даже положение, которое сначала кажется удобным, через пятнадцать минут становится мучительным. Не поворачивая головы, я смотрю на Клэр. Она вся в работе. Когда Клэр рисует, она выглядит так, как будто мир вокруг исчез, оставив только ее и объект ее интереса. Поэтому мне нравится позировать Клэр: когда она смотрит на меня так внимательно, я чувствую, что я для нее – все. Точно так же она смотрит на меня, когда мы занимаемся любовью. Как раз сейчас она смотрит мне в глаза и улыбается.
– Я забыла спросить: откуда ты пришел?
– Январь двухтысячного.
– Правда? – У нее лицо вытягивается. – Я думала, что дальше.
– Почему? Я такой старый?
Клэр гладит меня по носу. Пальцы путешествуют по переносице и к бровям.
– Нет, но ты такой счастливый и спокойный, а обычно, когда ты приходишь из девяносто восьмого, девяносто девятого или двухтысячного, ты расстроенный или напуганный и не говоришь почему. А когда ты из две тысячи первого, все в порядке.
– Ты говоришь как предсказательница судьбы, – смеюсь я. – Я никогда не думал, что ты так внимательно отслеживаешь мои настроения.
– А что мне еще остается?
– Ты же знаешь, что обычно сюда к тебе меня вызывает стресс. Поэтому не думай, что все эти годы наполнены для меня жутким кошмаром. Там есть и много приятного.
Клэр возвращается к наброску. Она перестала спрашивать меня о будущем. Вместо этого она спрашивает:
– Генри, чего ты боишься?
Вопрос меня удивляет, я задумываюсь, прежде чем ответить.
– Холода, – говорю я. – Я боюсь зимы. Боюсь полиции. Боюсь попасть не в то время и не в то место, туда, где меня собьет машина или изобьет кто. Или что застряну во времени и не смогу вернуться. Боюсь потерять тебя.
– Как ты можешь потерять меня? – смеется Клэр. – Я же никуда не деваюсь.
– Я волнуюсь, что ты устанешь мириться с моей ненадежностью и бросишь меня.
Клэр откладывает в сторону альбом. Я сажусь.
– Я тебя никогда не брошу, – говорит она, – даже несмотря на то, что ты меня всегда бросаешь.
– Но я никогда не хочу бросать тебя.
Клэр показывает мне набросок. Я видел его раньше, он висит в мастерской Клэр, в нашем доме, рядом с ее рабочим столом. На рисунке я такой спокойный. Клэр подписывает его и собирается ставить дату.
– Не надо,– говорю я.– На нем нет даты.
– Нет?
– Я видел его раньше. Даты нет.
– Хорошо.– Клэр стирает дату и вместо этого пишет: Медоуларк.
– Готово. – Она озадаченно смотрит на меня. – Ты никогда, возвращаясь в настоящее, не замечал, что что-то изменилось? В смысле, если бы я написала сейчас дату? Что бы произошло?
– Не знаю. Попробуй.
Мне самому любопытно. Клэр стирает слово Медоуларк и пишет: 11 сентября 1988 года.
– Вот так, – говорит она. – Это было нетрудно. Мы смотрим друг на друга, ужасно довольные.
– Даже если я нарушила пространственно-временное равновесие, это не очень заметно, – смеется Клэр.
– Я скажу тебе, если окажется, что ты стала причиной Третьей мировой войны.
Меня начинает трясти.
– Кажется, я ухожу, Клэр. Она целует меня, и я исчезаю.
13 ЯНВАРЯ 2000 ГОДА, ЧЕТВЕРГ
(ГЕНРИ 36, КЛЭР 28)
ГЕНРИ: После обеда я все еще думаю о рисунке Клэр, поэтому иду в ее мастерскую взглянуть. Клэр делает большую скульптуру из крошечных кусочков пурпурной бумаги; это что-то среднее между тряпичной куклой и птичьим гнездом. Я осторожно обхожу ее и становлюсь напротив ее стола. Рисунка нет.
Подходит Клэр, держа полную пригоршню манильской пеньки.
– Привет. – Она бросает все на пол и подходит ко мне.– Что случилось?
– Где рисунок, который раньше висел здесь? Там я нарисован.
– Что? А, не знаю. Может, упал. – Клэр ныряет под стол.– Что-то не видно. А, подожди, вот он.– Она появляется, держа рисунок двумя пальцами.– Фу, весь в паутине.
Она протирает его и дает мне. Я смотрю на него. Даты нет.
– А где дата?
– Какая дата?
– Ты внизу написала дату, вот тут. Под подписью. Кажется, она стерта.
– Ладно, – смеется Клэр. – Каюсь. Я ее стерла.
– Почему?
– Меня напугало твое замечание о Третьей мировой. Я начала думать: а что, если мы никогда не встретимся в будущем, потому что я настояла на этом эксперименте?
– Я рад, что ты это сделала.
– Почему?
– Не знаю. Просто рад.
Мы смотрим друг на друга, Клэр улыбается, я пожимаю плечами, и все. Но почему у меня такое ощущение, как будто невероятное почти что случилось? Почему я чувствую такое облегчение?
КАНУН РОЖДЕСТВА,
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
(ПОСТОЯННО РАЗБИВАТЬСЯ НА ОДНОЙ И ТОЙ ЖЕ МАШИНЕ)
24 ДЕКАБРЯ 1988 ГОДА, СУББОТА
(ГЕНРИ 40, КЛЭР 17)
ГЕНРИ: Темный зимний день. Я в подвале Медоуларка, в читальном зале. Клэр оставила мне поесть: ростбиф и сыр на куске цельного белого хлеба с горчицей, яблоко, кварта молока и целый пластиковый пакет рождественских кексов, снежков, корично-ореховых треугольников и арахисовых, с прилепленными шоколадными сердечками. На мне мои любимые джинсы и футболка «Sex Pistols». Я должен быть счастлив, но увы: Клэр также оставила мне сегодняшний выпуск «Саут-Хейвен-дейли», датированный 24 декабря 1988 года. Канун Рождества. В этот вечер в баре «Гет Ми Хай»[38] в Чикаго мой двадцатипятилетний двойник напьется до такой степени, что свалится со стула у стойки на пол и ему промоют желудок в больнице «Мерси». Сегодня девятнадцатая годовщина смерти моей матери.
Тихо сижу и думаю о маме. Забавно, как стирается память. Если бы у меня были только детские воспоминания, мои знания о ней были бы бледными и расплывчатыми, с несколькими яркими моментами. Когда мне было пять лет, я слышал, как она пела партию Лулу в «Лирик-опере». Помню, как рядом со мной сидел отец, улыбаясь маме в конце первого акта, в полном восторге. Помню, как сидел с мамой в «Оркестр-Холле», глядя, как отец играет Бетховена в оркестре Булеза[39]. Помню, как мне позволили прийти в гостиную, когда у родителей был прием, и прочитать гостям «Тигр, о тигр, светло горящий в глубине полночной чащи» Блейка[40], там были одни завывания, мне было четыре, и когда я закончил, мама схватила меня в объятия и поцеловала, и все аплодировали. У нее на губах была темная помада, и я настоял, чтобы идти спать с отпечатком на щеке. Помню, как она сидела на скамейке в Уоррен-парке, папа катал меня на качелях, и она то приближалась, то отдалялась, то приближалась, то отдалялась.
Одной из лучших и самых горьких возможностей моих путешествий во времени было видеть маму живой. Я даже несколько раз разговаривал с ней; просто пара фраз: «Паршивая погода сегодня, не так ли?» Я уступал ей место в метро, шел за ней в супермаркет, смотрел, как она поет. Болтался около дома, где до сих пор живет мой отец, и смотрел, как они – и иногда я в детстве вместе с ними – гуляют, ходят в рестораны, в кино. Это шестидесятые, они молодые, элегантные, великолепные музыканты, перед ними простирается целый мир. Они счастливы, как жаворонки, они светятся успехом, радостью. Когда мы случайно сталкиваемся на улице, они машут мне рукой, думая, что я живу по соседству, люблю подолгу гулять, ношу странную прическу, таинственно исчезаю на какое-то время и меняю возраст. Однажды я слышал, как мой отец сделал предположение, что у меня рак. Меня до сих пор поражает, что отец так никогда и не понял, что человек, болтающийся рядом в первые годы его женитьбы, – это его сын.
Я вижу свою маму и себя. Вот она беременная, вот они приносят меня из родильного дома, вот она идет со мной на прогулку в коляске и сидит, учит партитуры, тихонько напевая мне, качает рукой в такт, трясет надо мною игрушками. Вот мы идем за ручку и смотрим на белок, голубей, автомобили, на все, что движется. На ней пальто и мокасины, брюки-капри. Темные волосы обрамляют яркое лицо с полными губами и широко расставленными глазами; короткая стрижка; она похожа на итальянку, хотя на самом деле она еврейка. Помада, подводка для глаз, тушь для ресниц, румяна и карандаш для бровей – макияж, чтобы пойти в прачечную. Папа такой, как всегда: высокий, худой, одет неброско, в шляпе. Только лицо другое. Счастливое. Они дотрагиваются друг до друга, держатся за руки, идут в ногу. На пляже у нас у троих одинаковые по стилю солнечные очки, на мне нелепая голубая панамка. Мы лежим на солнце, намазавшись детским кремом. Пьем ром, колу и гавайский пунш.
Звезда моей матери разгорается ярче. Учится у Джейан Мек и Мэри Делакруа, которые осторожно ведут ее по тропинке славы; исполняет несколько небольших, но блестящих партий, привлекая внимание Луи Блэра из «Лирик-оперы». Замещает Лини Уэверли в «Аиде». Потом решает спеть Кармен. Другие компании замечают ее, и вскоре мы путешествуем по всему миру. Записывает Шуберта для «Декки», Верди для «EMI», и мы едем в Лондон, Париж, Берлин, Нью-Йорк. Помню только бесконечную череду гостиничных номеров и самолетов. Ее выступление в «Линкольн-центре» транслируют по телевидению; я смотрю его с бабушкой и дедушкой в Манси. Мне шесть, и я едва могу поверить, что это мама, там, на маленьком черно-белом экране. Она поет партию мадам Баттерфляй. Они планируют переехать в Вену после завершения сезона 1969-1970 года в «Лирик». Папа проходит прослушивание в филармонии. Когда бы ни звонил телефон, это или дядя Иш, мамин менеджер, или кто-нибудь из студии грамзаписи.
Слышу, как открывается и захлопывается дверь наверху, медленные шаги вниз по лестнице. Клэр тихо стучит четыре раза, и я отодвигаю стул с прямой спинкой, подпирающий дверную ручку. У нее в волосах еще не растаял снег, щеки красные. Ей семнадцать лет. Клэр обнимает меня и взволнованно целует.
– С Рождеством, Генри! – говорит она. – Как здорово, что ты здесь!
Я целую ее в щеку; ее радость и суета распугали мои мысли, но ощущение грусти и утраты не уходит. Провожу рукой по ее волосам, на ладони остаются снежинки, которые моментально тают.
– Что случилось? – Клэр замечает нетронутую еду и мой невеселый вид. – Ты сердишься, что нет майонеза?
– Эй, потише.
Я сажусь на сломанную старую козетку, и Клэр втискивается рядом. Я обнимаю ее за плечи, она кладет руку на внутреннюю сторону моего бедра. Я убираю руку и держу ее. Рука холодная.
– Я тебе никогда не рассказывал о своей матери?
– Нет. – Клэр вся превращается в слух; она всегда жаждет узнать очередной кусочек моей биографии.
Встреч из списка остается все меньше, а наша разлука в два года становится все ближе, и Клэр втайне убеждена, что она сможет найти меня в реальном времени, если я только набросаю ей немного фактов. Конечно, она этого не сможет, потому что я не набросаю, а сама она не спрашивает.
Мы едим кексы.
– Хорошо. Когда-то у меня была мама. И папа тоже был, и они очень друг друга любили. И у них был я. Мы все были очень счастливы. Они оба были отличными профессионалами, особенно мама, и мы много путешествовали, жили во всевозможных отелях. И вот, было Рождество…
– В каком году?
– Мне было шесть. Было утро перед Рождеством, папа был в Вене, потому что мы собирались вскоре переехать туда, и он искал нам квартиру. Мы рассчитывали, что папа прилетит в аэропорт, а мы с мамой поедем и заберем его и все вместе отправимся к бабушке на праздники.
Было серое снежное утро, все улицы были во льду и еще не посыпаны солью. Мама была нервным водителем. Она ненавидела скоростные дороги, ненавидела дорогу к аэропорту и согласилась на это только потому, что так было удобнее всего. Мы встали рано, она сложила сумки в машину. На мне было зимнее пальто, вязаная шапка, ботинки, джинсы, пуловер, подштанники, шерстяные носки, немного тесноватые, и варежки. Она оделась во все черное, а тогда это выглядело более необычно, нежели сейчас.