– Это знаменательное событие. До дна. – Клэр весит около ста двадцати фунтов, но эти стаканчики просто смешные. – Еще один.
– Еще? Я спать захочу.
– Ты расслабишься.
Она проглатывает вино. Сминаем стаканчики и бросаем их в корзину. Ложусь на спину, раскинув руки, как на пляже или на кресте. Клэр вытягивается рядом со мной. Обнимаю ее и поворачиваю лицом к себе. Ее волосы рассыпаются по плечам, груди очень красивые и трогательные, и я в который раз жалею, что я не художник.
– Клэр?
– М-м?
– Представь, что ты открыта, пуста. Что кто-то подошел и забрал все, что у тебя там было, оставив только нервные окончания. – Я прикладываю кончик указательного пальца к ее клитору.
– Бедная маленькая Клэр. Без внутренностей.
– Да, но это хорошо, потому что видишь, теперь там есть лишнее место. Подумай, что бы ты могла положить туда, если бы там не было всяких дурацких почек, желудка, поджелудочной и так далее?
– Например?
Она очень мокрая. Убираю руку и осторожно разрываю зубами пакет с презервативом, этот трюк я не выполнял несколько лет.
– Кенгурят. Тостеры. Мужские половые члены.
Клэр берет у меня презерватив с изумленным отвращением, разворачивает его и нюхает.
– Фу. Это обязательно?
Я часто отказываюсь отвечать на ее вопросы, но никогда не вру. И сейчас, говоря: «Боюсь, да», я чувствую себя виноватым. Забираю у нее презерватив, но вместо того, чтобы надеть, думаю, что лучше заняться оральным сексом. Клэр в будущем просто с ума от него сходит и готова на все – прыгать до потолка или мыть посуду не в свою очередь, – лишь бы получить это. Если бы оральный секс был олимпийским видом спорта, я бы получил медаль, точно говорю.
Раскрываю ее и провожу языком по клитору.
–
КЛЭР: Сейчас день, четверг, я в мастерской делаю светло-желтую козо. Генри нет уже почти двадцать четыре часа, и, как обычно, я разрываюсь между мыслями о том, где он и что с ним, злостью из-за того, что его нет, и беспокойством о том, когда он вернется. Работе это не помогает, я испортила кучу листов; выкидываю их обратно в бак. Наконец решаю отдохнуть и наливаю себе кофе. В мастерской холодно, и вода в баке должна быть холодной, хотя я добавила немного кипятка, чтобы пальцы не отвалились. Обнимаю пальцами керамическую чашку. Из нее валит пар. Прикладываю к ней лицо, вдыхаю влагу и запах кофе. И потом, слава богу, слышу, как Генри напевает, проходя в мастерскую по дорожке через сад. Он обивает с ботинок снег и отряхивает пальто. Выглядит великолепно, действительно счастливым. У меня начинает бешено стучать сердце, и я делаю невероятное предположение:
– Двадцать четвертое мая тысяча девятьсот восемьдесят девятого?
– Да, о да!
Генри сгребает меня в охапку, с мокрым фартуком, высокими сапогами, и кружит. Теперь я смеюсь, мы оба смеемся. Генри светится от восторга.
– Почему ты мне не сказала? Я бы тогда не думал все эти годы. Мегера! Распутница! – Он кусает меня за шею и щекочет.
– Но ты не знал, поэтому я не сказала.
– О! Хорошо. Господи, ты была потрясающа. – Мы сидим на старом продавленном диване в мастерской. – Мы тут можем включить отопление?
– Конечно.– Генри подскакивает и переключает термостат. Начинает работать печь. – Сколько меня не было?
– Почти целый день.
– Но дело того стоило? – вздыхает Генри. – День волнения за несколько восхитительных часов?
– Да. Это был один из лучших дней в моей жизни.
Я замолкаю, вспоминая. Я часто вспоминаю лицо Генри надо мною, в окружении голубого неба, и чувство, что он во мне. Я думаю об этом, когда он исчезает и когда мне трудно заснуть.
– Расскажи…
– М-м?
Мы сидим в обнимку, для тепла, для уверенности.
– Что случилось, когда я ушел?
– Я собрала все, привела себя в более или менее приличный вид и пошла обратно в дом. Поднялась наверх, никого не встретив, и залезла в ванну. Через какое-то время Этта начала стучать в дверь, чтобы узнать, почему это я сижу в ванной посреди белого дня, и я сказала, что чувствую себя неважно. Так оно и было… в своем роде. Все лето я провела, слоняясь без цели, много спала. Читала. Я вроде как ушла в себя. Писала тебе письма. Жгла их. На некоторое время бросала есть, и мама тащила меня к терапевту, и я опять начинала есть. В конце августа родители сказали мне, что если я не «воспряну духом», то в институт осенью не пойду, и я быстренько воспрянула, потому что единственной целью тогда для меня было выбраться из дома и поехать в Чикаго. Учиться было классно; что-то новое, у меня была квартира, и я полюбила город. У меня было о чем подумать кроме того, что я не знала, где ты и как тебя найти. Но к тому времени, когда я тебя встретила, я была уже в порядке: у меня была работа, друзья, поклонники…
– Да?
– Конечно.
– И ты с ними… встречалась?
– Ну да. Встречалась. Дух исследования… И потом, время от времени я бесилась, что ты где-то там встречаешься с другими женщинами. Но это было что-то вроде черной комедии. Я куда-нибудь шла с замечательным мальчиком из колледжа и весь вечер думала о том, как это все скучно и несерьезно, и смотрела на часы. Перестала ходить с ними где-то после пятой попытки, потому что видела, что ужасно раздражаю их. Кто-то в колледже пустил слух, что я лесбиянка, и у меня появилась куча поклонниц.
– Да, представляю тебя лесбиянкой.
– Так, веди себя прилично, не то такой и стану.
– Я всегда хотел быть лесбиянкой. – Генри выглядит сонно, глаза полуприкрыты; это нечестно, когда я вся завелась и готова прыгнуть на него. Он зевает и продолжает: – Ну, то есть не на все время. Слишком много хирургии.
В голове я слышу голос отца Комптона за решеткой исповедальни, он тихо спрашивает, хочу ли я в чем-нибудь покаяться. Нет, твердо отвечаю я. Не хочу. Это была ошибка. Я была пьяна, и это не считается.
Добрый отец вздыхает и задергивает занавеску. Исповедь окончена. Моя епитимья – лгать Генри из-за этой ошибки, пока мы оба живы. Смотрю на него, счастливо дремлющего, удовлетворенного мною, только молодой, и представляю себе Гомеса, спящего, в спальне, утром. Картинка проносится в памяти. Это была ошибка, Генри, без слов говорю я ему. Я ждала, меня подловили, только однажды. Скажи ему, говорит отец Комптон или еще кто-то, в моей голове. Я не могу, отвечаю я. Он возненавидит меня.
– Эй, – нежно говорит Генри. – Ты где?
– Думаю.
– Ты такая грустная.
– Тебя никогда не волнует, что все самое волнующее уже случилось?
– Нет. Ну, немного, но это не то, о чем ты думаешь. Я по-прежнему иду через время, о котором ты вспоминаешь, поэтому для меня оно еще не прошло. Меня волнует, что мы здесь и сейчас не так внимательны. То есть когда перемещаешься во времени, вроде как сжимаешься, поэтому… меня больше волнует, что происходит, когда я там, и почему-то это кажется важнее, и иногда я думаю, что, если бы я мог быть все время здесь и сейчас, все было бы гораздо лучше. Но недавно были классные события. – Он улыбается такой жизнерадостной прекрасной улыбкой, такой невинной, что я возвращаю свою вину обратно, в маленькую коробочку, где я держу ее свернутой, как парашют.
– Альба.
– Альба само совершенство. И ты само совершенство. Как бы я тебя ни любил тогда, эта совместная жизнь и то, что мы знаем друг друга…
– В горе и в радости…
– То, что есть тяжелые времена, делает это более реальным. Это та реальность, которая нужна мне.
«Скажи ему, скажи ему».
– Даже реальность может быть ужасно нереальной…
«Если я хочу сказать, сейчас самое время. Он ждет. Я просто… не могу».
– Клэр?
Я жалко смотрю на него, как ребенок, пойманный на лжи, и потом говорю, почти неслышно:
– Я тебе изменила.
У Генри мертвеет лицо, он не верит.
– С кем? – спрашивает он, не глядя на меня.
– С Гомесом.
– Почему? – Генри замирает, ожидая удара.
– Я была пьяная. Это случилось на вечеринке, Кларисса была в Бостоне…
– Подожди. Когда это было?
– В девяностом году. Он начинает смеяться:
– О боже. Клэр, черт, не делай так больше. «В девяностом году». Господи, я думал, ты скажешь, что это было, ну, неделю назад.
Я слабо улыбаюсь. Он продолжает:
– Не то чтобы меня это сильно радовало, но, поскольку я сам сказал тебе, что ты можешь встречаться с другими и пробовать, не могу же я… не знаю.
Он начинает метаться. Встает и начинает ходить по мастерской. Я ушам своим не верю. Пятнадцать лет я замирала от ужаса, что Гомес ему расскажет, проявив свою нечеловеческую бестактность, а Генри все равно. Или нет?
– И как это было? – спрашивает он довольно буднично, стоя спиной ко мне у кофеварки.
Осторожно подбираю слова:
– Не так. В смысле, не хочу обижать Гомеса…
– Ой, да ладно тебе.
– Это все равно что быть в магазине фарфора и пытаться отвертеться от быка.
– Он больше меня, – заявляет Генри категоричным тоном.
– Сейчас уже не помню, но тогда никакого изящества в нем не было. Вообще-то, он курил, когда трахал меня. – Генри морщится. Я встаю и подхожу к нему. – Прости. Это была ошибка. – Он притягивает меня к себе, и я говорю тихо, в его воротник: – Я ждала очень терпеливо…– Не могу продолжать.
Генри гладит меня по волосам.
– Все в порядке, Клэр. Все не так уж плохо. «Интересно, сравнивает ли он ту Клэр, с которой только что был, из 1989 года, со мной теперешней, которую он обнимает».
И как будто читая мои мысли, он спрашивает:
– Еще сюрпризы будут?
– Нет.
– Боже, ты умеешь хранить секреты.
Мы смотрим друг на друга, и я могу сказать, что отдалилась от него.
– Это заставило меня понять… заставило ценить…
– Ты пытаешься сказать мне, чтобы я не страдал от сравнений?
– Да.
Я осторожно целую его, и через секунду колебаний Генри начинает целовать меня, и очень скоро у нас все как прежде. Лучше, чем просто хорошо. Я говорю ему, что все в порядке, и он по-прежнему любит меня. Все мое тело кажется легче, и я вздыхаю от радости признания, наконец это случилось, и даже без епитимьи, никакой «Девы Марии» и «Отче наш». Ощущение такое, как будто ускользнула без штрафа за неправильную парковку. Там, где-то там, на поляне, мы с Генри занимаемся любовью на зеленом одеяле, и Гомес смотрит на меня, спящую, и протягивает ко мне свои огромные руки, и все, все происходит снова, но уже, как всегда, слишком поздно что-то менять, и мы с Генри открываем друг друга на диване в мастерской, как нераспечатанные коробки конфет, и это еще не слишком поздно, в любом случае,
КЛЭР: Открываю глаза и не понимаю, где я. Сигаретный запах. Вьетнамские жалюзи отбрасывают тень на потрескавшуюся желтую стену. Поворачиваю голову – рядом со мной в своей постели спит Гомес. Внезапно я все вспоминаю и впадаю в панику.
Генри. Генри меня убьет. Кларисса меня возненавидит. Я сажусь. Комната Гомеса – свалка из переполненных пепельниц, одежды, юридической литературы, газет, грязных тарелок. Моя одежда лежит маленькой обвиняющей кучкой на полу возле меня.
Гомес преспокойно спит. И совсем не похож на парня, который только что изменил своей девушке с ее лучшей подружкой. Светлые волосы разбросаны, так странно и непохоже на его обычную аккуратную прическу. Он выглядит как мальчишка-переросток, уставший от избытка мальчишеских игр. У меня стучит в голове. Внутренности дрожат, как будто меня избили. Я встаю, покачиваясь, и иду по коридору в ванную, сырую, в плесени, заполненную бритвенными принадлежностями и влажными полотенцами. Оказавшись в ванной, не знаю, зачем пришла. Писаю, умываюсь жестким обмылком и гляжу в зеркало: не изменилась ли я, сможет ли Генри понять, что я натворила, только увидев меня… Выгляжу я отвратительно, но вообще-то мало чем отличаюсь от себя обычной в семь утра.
В доме тихо. Где-то тикают часы. Гомес живет в квартире с двумя другими парнями, тоже из юридического Северо-западного колледжа. Не хочу на кого-нибудь натолкнуться. Возвращаюсь в комнату Гомеса и сажусь на кровать.
– Доброе утро. – Гомес улыбается и протягивает ко мне руку. Я сжимаюсь и начинаю плакать. – Черт. Котенок! Клэр, тихо, тихо, детка…
Он вылезает из одеяла, и вскоре я рыдаю в его объятиях. Я думаю обо всех моментах, когда плакала на плече Генри. «Где ты? – отчаянно спрашиваю я. – Ты мне нужен, здесь и сейчас». Гомес снова и снова повторяет мое имя. Что я здесь делаю, голая, плачу в объятиях такого же голого Гомеса? Он протягивает руку и дает мне пачку носовых платков. Я сморкаюсь, вытираю глаза и гляжу на него с беспредельным отчаянием, он смотрит на меня в смущении.
– Все в порядке?