Запус лежал на диване. Олимпиада ходила в валенках и когда ложилась рядом, долго не могла согреться. У ней были свои обиды, маленькие, женские, она любила их повторять, обиды, причиненные мужем и теми другими, с которыми - "она ничего не имела"...
Запус думал. Запус скоро привык слушать ее и думать о другом. Казаки, например. Станицы в песках, берега Иртыша, тощие глины и камни. Сначала у станиц мчались по бакчам, топтали арбузы, а потом по улицам топтали казачьи головы. Длинные трещащие фургоны в степи - это уже бегство к новоселам. У новоселов мазанки, как на Украйне, и дома у немцев, как в Германии. Запус все это миновал в треске пулеметов, в скрипе и вое фургонов и в пыльном топоте коней. Здесь Запус начинал думать о собаках бегут они тощие, облепленные снегом, длинными вереницами по улицам. Зеленоватые тени уносят ветер из-под лап. А они бегут, бегут, заполняют улицы.
- Мечтатели насыщаются созерцанием... - прочитал он в отрывном календаре. Календарь сжег.
Рано утром Олимпиада кипятила кофе (из овса). Запус пил. Олимпиада шла на службу в Уком.
Снега подымались выше постройки Кирилла Михеича. На заносимые кирпичи стройки смотрел Запус злорадно.
XIX.
Примечателен был этот день потому:
Хотя такие же голубовато-розовые снега нажимали на город, хотя также ушла Олимпиада - разве голубовато-розовые были у нее губы и особенно упруги руки, обнявшие на ненадолго шею (ей не нравились длинные поцелуи), - но, просыпаясь, Запус ощутил: медвянно натужились жилы. Он сжал кулак и познал ("это" долго сбиралось из пылинок, так сбирается вихрь), что он, Василий Запус, необходим и весел миру, утверждается в звании необходимости человеческой любви, которую брал так обильно во все дни и которой как-будто нет сейчас. Он вновь ощутил радость и, поеживаясь, пробежал в кухню.
Он забыл умыться. Он поднял полотенце. Холст был грязен и груб, и это даже обрадовало его. Он торопливо подумал об Олимпиаде: розовой теплотой огустело сердце. Он подумал еще (все это продолжалось недолго: мысли и перекрещивающиеся с ними струи теплоты) и вдруг бросился в кабинет. Перекувыркнулся на диване, ударил каблуками в стену и закричал:
- Возьму вас, стервы, возьму!..
Здесь пришел Егорко Топошин.
Был на нем полушубок из козьего меха и длинные, выше колен, валенки. Матросскую шапочку он перевязал шарфом, чтоб закрыть уши.
- Спишь?
- Сплю, - ответил Запус: - за вас отсыпаюсь.
- У нас, браток, Перу и Мексика. От такой жизни кила в мозгах...
Он пощупал лежавший на столе наган.
- Патроны высадил?
- Подсыпь.
- Могем. Душа - дым?
- Живу.
- Думал: урвешь. Тут снег выше неба. Она?
- Все.
- Крой. Ночь сегодня пуста?
- Как бумага.
- Угу!
- Куда?
- Облава.
Топошин закурил, сдернул шарф. Уши у него были маленькие и розовые. Запус захохотал.
- Чего? Над нами?
- Так! Вспомнил.
- Угу! Над нами зря. Народу, коммуны мало. Своих скребу. Идешь?
- Сейчас?
- Зайду. "Подсудимый, слово принадлежит вам. Слушаю, господин прокурор"...
Полновесно харкнув, он ушел.
Запус, покусывая щепочку, вышел (зимой чуть ли не впервые) на улицу.
Базар занесло снегом. Мальчишки батожками играли в глызки.
Запусу нужно было Олимпиаду. Он скоро вернулся домой.
Ее не было. Он ушел с Топошиным, не видав ее. Ключ оставил над дверью - на косяке.
Шло их четверо. Топошин отрывисто, словно харкая, говорил о настроении в уезде - он недавно об'езжал волости и поселки.
Искали оружия и подозрительных лиц (получены были сведения, что в Павлодаре скрываются бежавшие из Омска казачьи офицеры).
К облавам Запус привык. Знал: надо напускать строгости, иначе никуда не пустят. И теперь, входя в дом, морщил лицо в ладонь левую - держал на кобуре. Все ж брови срывала неустанная радость и ее, что ли, заметил какой-то чиновник (отнимали дробовик).
- Изволили вернуться, товарищ Запус? - спросил, длинным чиновничьим жестом расправляя руки.
- Вернулся, - ответил Запус и, улыбаясь широко, унес дробовик.
Но вот, в киргизской мазанке, где стены-плетни облеплены глиной, где печь, а в ней - в пазу, круглый огромный котел-казан. В мазанке этой, пропахшей кислыми овчинами, кожей и киргизским сыром-курт, - нашел Запус Кирилла Михеича и жену его Фиезу Семеновну.
Кирилл Михеич встретил их, не здороваясь. Не спрашивая мандата, провел их к сундуку подле печи.
- Здесь все, - сказал тускло. - Осматривайте.
Плечи у него отступили как-то назад. Киргизский кафтан на нем был грязен, засален и пах псиной. Один нос не зарос сероватым волосом (Запус вспомнил пимокатную). Запус сказал:
- Поликарпыч болен?
Кирилл Михеич не посмотрел на него. Застя ладонью огарок, он, сутулясь и дрожа челюстью, шел за Топошиным.
Топошин указал на печь:
- Здесь?
- Жена, Фиеза Семеновна... Я же показывал документы.
Топошин вспрыгнул на скамью. Пахнуло на него жаром старого накала кирпичей и распаренным женским телом. За воротами уже повел он ошалело руками, сказал протяжно:
- О-обьем!.. Ну-у!..
Опустив за ушедшими крюк, Кирилл Михеич поставил светец на стол, закрыл сундук и поднялся на печь. Медленно намотав на руку женину косу он, потянул ее с печи. Фиеза Семеновна, покорно сгибая огромные зыбкие груди, наклонилась к нему близко:
- Молись, - взвизгнул Кирилл Михеич.
Тогда Фиеза Семеновна встала голыми пухлыми коленями на мерзлый пол. Кирилл Михеич, дернув с силой волосы, опустил. Дрожа пнул ее в бок тонкой ступней.
- Молись!
Фиеза Семеновна молилась. Потом она тяжело прижимая руку к сердцу, упала перед Кириллом Михеичем в земном поклоне. Задыхаясь, она сказала:
- Прости!
Кирилл Михеич поцеловал ее в лоб и сказал:
- Бог простил!.. Бог простит!.. спаси и помилуй!..
И немного спустя, охая, стеня, задыхаясь, задевая ногами стены, сбивая рвань - ласкал муж жену свою и она его также.
XX.
Это все о том же дне, примечательном для Запуса не потому, что встретил Фиезу Семеновну (он думал - она погибла), что важно и хорошо - не обернула она с печи лица, что зыбкое и огромное тело ее не падало куда-то внутрь Запуса (как раньше), чтобы поднять кровь и, растопляя жилы, понести всего его... - Запусу примечателен день был другим.
Снега темны и широки.
Ветер порыжелый в небе.
Запус подходил к сеням. От сеней к нему Олимпиада:
- Я тебя здесь ждала... ты где был?
- Облава. Обыск...
- Арестовали?
- Сам арестовывал.
- Приняли? Опять?
- Никто и никуда. Я один.
- Со мной!..
Запус про себя ответил: "с тобой".
Запус взял ее за плечи, легонько пошевелил и, быстро облизывая свои губы, проговорил:
- За мной они скоро придут. Они уже пришли один раз, сегодня... Я им нужен. Я же им необходим. Они ку-убические... я другой. Развить веревку мальчику можно, тебе, а свивать, чтоб крепко мастер, мастеровой, как называются - бичевочники?.. Как?
- Они пролетарии, а ты не знаешь как веревочники зовутся.
- Я комиссар. Я - чтоб крепко... Для них может быть глупость лучше. Она медленнее, невзыскательнее и покорна. Я...
- А если не придут? Сам?..
- Сами...
- Сами, сладенький!
Этот день был примечателен тем, что Запус, наполненный розовой медвяной радостью, с силой неразрешимой для него самого, сказал Олимпиаде слово, расслышенное ею, нащупанное ею - всем живым - до истоков зарождения человека.
XXI.
Но в следующие дни и дальше - Запуса не звали.
XXII.
Народный Дом. Дощатый сгнивший забор, пахнувший мхом. Кирпичные лавки на базаре (товары из них распределены). Кирпичные белые здания казначейства, городского училища, прогимназии. Все оклеено афишами, плакатами.
Плакаты пишут на обоях. Например: волосатый мужик, бритый рабочий жмут друг другу руки.