.. Гегеля, - и потом, самое время ехать к господину Северину, который нас к чаю ждет.
- Странный сон, - проговорил Северин, когда я закончил, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и погрузился в раздумье.
Я знал, что он теперь долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было, но меня его поведение не поражало, поскольку вот уже почти три года он был моим добрым другом, и я успел привыкнуть ко всем его странностям. А странным он был, этого отрицать нельзя было, хотя далеко и не таким опасным безумцем, за которого его принимали не только ближайшие соседи, но и вся Коломыйская округа. Для меня же он был не только интересен, но и - из-за чего я также прослыл среди многих слегка свихнувшимся - в высшей степени симпатичен.
Для галицийского дворянина и помещика, равно как и для своего возраста - ему было немного за тридцать, - он выказывал поразительное трезвомыслие, известную серьезность и даже педантизм. Жил он по тщательно выполняемой системе, полупрактической, полуфилософской, словно по часам, но не только: также и по термометру, барометру, аэрометру, гидрометру, Гиппократу, Хуфеланду, Платону, Канту, Книгге и лорду Честерфильду; при этом, однако, временами его настигали сильные припадки страстности, когда он мог головой стену прошибить, и тогда всякий предпочитал не вставать на его пути и не попадаться ему на глаза.
Пока он сидел вот так молча, в камине пел огонь, пел почтенный самовар, и прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, и сверчок в старых стенах также пел, и взгляд мой блуждал по странной утвари, скелетам животных, чучелам птиц, глобусам, гипсовым фигурам, которыми была загромождена его комната, пока случайно не задержался на картине, которую я видел достаточно часто, но которая именно сегодня, в красном свете каминного пламени, произвела на меня неописуемое впечатление.
То была небольшая картина маслом, написанная в выразительной, насыщенной манере бельгийской школы. То, что было на ней изображено, казалось достаточно странным.
Прекрасная женщина - солнечная улыбка на тонком лице, собранные в античный узел волосы, на которых, подобно легкому инею, лежала белая пудра, - покоилась, опершись на левую руку, на оттоманке - темные меха наброшены на нагое тело; правая рука ее играла хлыстом, а ее босая нога небрежно опиралась на мужчину, лежавшего перед ней, как раб, как пес, и этот мужчина, с резкими, но правильными чертами, на которых отражалась затаенная тоска и беззаветная страсть, который поднимал к ней мечтательный горящий взор мученика, - этот мужчина, служивший подножной скамейкой для ног красавицы, был Северином, только без бороды, - по-видимому, лет на десять моложе, чем теперь.
- Венера в мехах! - воскликнул я, указывая на картину. - Такой я и увидел ее во сне.
- Я тоже, - отозвался Северин, - только свой сон я видел с открытыми глазами.
- Как так?
- Ах, это такая дурацкая история...
- Твоя картина, очевидно, и послужила поводом для моего сна, продолжал я, - однако, скажи мне, наконец, в чем тут дело, ведь она сыграла какую-то роль в твоей жизни, - наверное, очень решительную, можно себе представить, но я надеюсь услышать от тебя подробности...
- Взгляни-ка на вот это ее подобие, - ответил мой странный друг, не отзываясь на мой вопрос.
Другая картина представляла собой изумительную копию "Венеры с зеркалом" из Дрезденской галереи.
- Ну, и что же ты хочешь этим сказать? Северин встал и указал на меха, в которые Тициан облачил свою богиню любви.
- Здесь тоже "Венера в мехах", - сказал он с легкой улыбкой. - Не думаю, чтобы старик венецианец приплел сюда какой-то умысел. Он просто написал портрет некоей знатной Мессалины и был настолько учтив, что заставил держать перед ней зеркало, в котором она с холодным достоинством исследует свои величественные прелести, Амура, которому эта работа, кажется, не очень-то по душе.
Эта картина - сплошная лесть в красках. Впоследствии какой-то "знаток" эпохи рококо окрестил эту даму Венерой, а меха деспотицы, в которые прекрасная натурщица Тициана закуталась скорее из страха перед насморком, нежели из целомудрия, превратились в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте.
Но довольно, в своем нынешнем виде картина эта предстает перед нами как самая что ни на есть едкая сатира на нашу любовь. Венера, которая на абстрактном Севере, в ледяном христианском тумане должна кутаться в просторные, тяжелые меха, чтобы не простудиться...
Северин засмеялся и зажег новую сигарету. В этот самый миг распахнулась дверь, и в комнату вошла красивая полная блондинка с умными приветливыми глазами, одетая в широкое шелковое платье, неся нам к чаю холодное мясо и яйца. Северин взял одно из них и расколол его ножом.
- Не говорил я тебе разве, что они должны были быть всмятку? - вскричал он с порывистостью, заставившей молодую женщину задрожать.
- Но, Севчу, милый! - испуганно пробормотала она.
- Что - "Севчу"?! - заорал он, - слушаться ты должна, слушаться понимаешь? - И он сорвал с гвоздя плетку, висевшую рядом с его оружием. Стремительно и перепуганно, словно затравленная косуля, хорошенькая женщина бросилась прочь из комнаты.
- Погоди же, ты мне еще попадешься! - прокричал он ей вслед.
- Северин, Северин! - сказал я, кладя свою ладонь на его руку, - как ты можешь так обращаться с этой хорошенькой малышкой!
- Да ты только взгляни на эту женщину! - ответил он, шутливо, с юмором мне подмигивая. - Если бы я ей льстил, она набросила бы мне на шею петлю, а так - это потому, что я ее плетью воспитываю, - она на меня молится.
- Иди ты!
- Сам иди, так и нужно дрессировать женщин.
- Да, по мне, живи себе как паша в своем гареме, только не нужно предъявлять мне никаких теориг .
- Почему бы и нет? - с живостью воскликнул он. - Ни к чему иному гетевское "Ты должен быть либо молотом, либо наковальней" не подходит так превосходно, как к отношениям мужчины и женщины, с этим, между прочим, согласилась и госпожа Венера из твоего сна. В страсти мужчины заключена власть женщины, и она умеет ее применить, если мужчина окажется недостаточно осмотрительным. Перед ним только один выбор: быть или тираном, или же рабом женщины. Стоит ему хоть немного поддаться, - и голова его тотчас оказывается под ярмом, а сам он вскоре почувствует на себе хлыст.
- Какие странные максимы!
- Никакие не максимы, а опыт, - возразил он, кивнув головой. - Меня на самом деле хлестали, я излечился, хочешь прочесть - как?
Он поднялся и достал из своего массивного письменного стола небольшую рукопись, которую положил передо мной на стол.
- Ты прежде спросил меня о той картине. Я уже давно в долгу перед тобой с этим объяснением. Вот - читай!
Северин сел у камина, повернувшись ко мне спиной, и, казалось, грезил с открытыми глазами. Вновь стало тихо, и вновь пел огонь в камине, и самовар, и сверчок в старых стенах, и я раскрыл рукопись и прочел:
Исповедь Сверхчувственного; на полях рукописи красовались в качестве эпиграфа известные стихи из "Фауста", слегка измененные:
Ты, чувственный, сверхчувственный осел,
Тебя дурачит женщина!.
Мефистофель.
Я перевернул заглавный лист и прочел: "Нижеследующее я восстановил по своему тогдашнему дневнику, поскольку никто не может представить свое прошлое непредвзято, - а так все сохраняет свои свежие краски, краски настоящего".
Гоголь, этот русский Мольер, говорит - где именно? - да где-то, - что истинный юмор - это тот, в котором сквозь "видимый миру смех" струятся "незримые миру слезы".
Дивное изречение!
И вот какое-то очень странное настроение охватывает меня, пока я это записываю. Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые одурманивают меня и вызывают головную боль.