Его откровенность подбила меня на вопрос, который в иное время я ни за что бы не задал: "Почему вы бросили работу?" Мы приближались к толстому, сложенному из камня-ракушечника кладбищенскому забору, что светлел, полуразрушенный, в зелени сирени, жасмина и кустиков желтой акации. "Я не бросал работы,сказал Вальда.- Я занимаюсь чем и раньше. Но уточнил все же: - Только не преподаю".
Ничего себе - только!
Вообще-то мне говорили, что от бедняги ушла жена с трехлетним сыном, красивая женщина,- никто, однако, не заметил, чтобы он так уж убивался. Еще, говорили, в институте сложилась тяжелая обстановка, но это тоже мало что объясняет. Есть ведь другие институты, другие работы есть - по специальности, но он предпочел бойлерную.
Вальда понял, что я не удовлетворен его ответом. Он пытливо глянул на меня - колебался, видать, сказать ли, нет, и решил: сказать. Тут-то я и услышал от него, что наше, мол, поведение во многом определяется страхом. "А страх... Вы знаете, что это такое?" - "Что?" - "Страх - это боязнь утраты. Мы ведь все время боимся что-то потерять. Здоровье. Материальное благополучие. Уважение близких... Вы, конечно, не согласны со мной..."
Я думал. Мне кажется, в тебе такого страха не было. Вообще никакого... К овчарке подошла, четырехлетний гном,- к этакому чудовищу с подрагивающими усами. У меня обмерло все, но ни крикнуть, ни подскочить не решался, понимая, что это может спровоцировать пса на какую-нибудь пакость. В ужасе глазами поводил, ища хозяина. Вот он! И тут же понял по его умиленному виду, что ничего не грозит тебе. "Дрессировщицей будет",- проговорил он.
Стрекаловой тоже не испугалась. На рожон полезла - молодая и неопытная, не закаленная в административных битвах. И - против кого? Против самой Стрекаловой.
Это была трудная зима, и не только из-за войны, которая разгорелась у тебя с всесильной Людмилой Васильевной. Столько разного навалилось, но ты ты не выглядела загнанной и усталой. В приподнятом настроении возвращалась домой, быстро шубку скидывала, бросала: "Привет",- и, на ходу отщипнув виноградину, сразу к аквариуму шла. "Мне не звонили?" - спрашивала, а сама уже любовалась через стекло своими рыбками. Все время ждала каких-то звонков, хотя со Щукиным формально не порвала.
Люди убеждены, что не ты дала ему от ворот поворот, а он бросил тебя, и опять-таки не просчитался, стервец. Разве идет хоть в какое-нибудь сравнение с тобой, избравшей себе такую ужасную участь, его жизнелюбивая супруга, курносенькая модница в огромных очках и с красивыми к тому же ногами? (Это ты подметила: "У нее красивые ноги".)
"Мне кажется...- проговорил твой муж, подкараулив меня вечером возле увитой хмелем беседки.- Мне кажется, Алексей Дмитриевич... Но это между нами, хорошо?" - и искательно заглянул мне в глаза. "Ну, ну, что еще?" буркнул я, голодный и вконец измочаленный, каким, помнишь, всегда возвращался домой в пик сезона, а то и не возвращался, в районе ночевал (чаще всего действительно в районе, Соня тут ни при чем). "Мне кажется...в третий раз начал Щукин, к тому времени уже отпустивший усики (помню, как раздражали они меня в эту минуту). И выдохнул, наконец: - Мне кажется, Катя беременна".
Смотри, дочка, какие разные люди - Щукин и его отец: один - пижон, аристократ (ногти маникюрным прибором обрабатывает), другой - невзрачный мужичишка. Легче руками объясняется, чем языком, и неудивительно: эти узловатые, неуклюжие на вид руки с коротко остриженными ногтями могут все руки слесаря-лекальщика! Такие, говорю, разные, но замечала ли ты в своем бывшем муже непочтительность к отцу или насмешливое снисхождение? Помнишь, как расспрашивал он о роботе, для которого Георгий Львович творил какие-то сверхсложные детали? Не из вежливости расспрашивал...
Ему и впрямь было интересно, и нам тоже было интересно - мне, матери, тебе. Даже тебе! В тот вечер ты не ушла к своим книгам, с нами осталась, и прямо-таки смотрела в рот своему косноязычному свекру. А ведь и я мог поведать тебе кое-что любопытное, но разве стала бы слушать ты про какие-то там пастеризаторы непрерывного действия или хитроумную машину, сдирающую кожу с персиков!
А вот о беременности твоей он не знал. Не сказал ему Щукин. Родному отцу не сказал. И вообще, думаю я, никому на свете. А мне - сказал, но в первый момент, замотанный и голодный, я не увидел в его сообщении ничего особенного. Больше полугода прожили, институт позади, на работу оформлялась... Самое время рожать. "Очень хорошо,- буркнул я.- Поздравляю".
Чего хотел от меня твой муж? Зачем поверял мне ваши интимные тайны? Чего боялся? Того, что не оставишь ребенка, а лишь он и мог сохранить вашу уже разваливающуюся семью?.. Ну а я-то что! Можно подумать, ты послушалась бы меня... Твое лицо, только что оживленное и смеющееся, окаменело, когда я спросил, приоткрыв дверцу: "Во сколько изволит прийти ваша светлость?" Впрочем, это не обязательно означает, что четырнадцатилетняя девочка устыдилась своего раскатывающего на персональной "Волге" отца. Просто растерялась. Передо мной неудобно стало. Не перед ним, юным гигантом с копной светлых волос, а передо мной... И упрямство, с которым ты отказывалась проходить практику в моем пригородном совхозе, Джиганск предпочла, вовсе не свидетельствует о каком-то стыде за меня, своего отца, большого, видите ли, начальника. Ведь ездила же со мной по хозяйствам! Правда, девочкой еще, но все-таки. Разве чем-нибудь я скомпрометировал себя? Что знала ты о моей работе? Вообще о жизни, которая кого только не заставит плясать под свою дудку? Я жил по законам, которые не мной определены, и мне ли менять их...
Поразительно: ты никогда не жаловалась. Двадцать пять лет прожила на свете и никогда ни на что не жаловалась Даже на зубную боль, которая терзала тебя беспрестанно.
Тут ты не в меня пошла, любящего и поныть, и брюзгливо посетовать на коварство судьбы (раньше любившего), а в мать. Как держится она! Как следит за собой! Зарядку по утрам делает...
Нет-нет, она не забыла тебя. Она ходит к тебе, но тайком, без меня - я видел ее там собственными глазами. По эту сторону ограды стояла она, подтянутая и моложавая, несмотря на седину, но почему - по эту? Почему внутрь не вошла? Я попятился. Торопливо и чуть ли не на цыпочках добрался до ближайшей боковой дорожки, свернул, снова свернул и лишь тут остановился. Достал платок, отер пот со лба...
Не знаю, Катя, чего так испугался я. Если твой Вальда прав и страх это действительно боязнь потерять что-то, то какая здесь угрожала мне утрата?
Мы шли с ним между кустов желтой акации - вроде бы таких же, как всюду, и в то же время - иных. На полуразрушенном заборе сидели два голубя. "Как же избавиться от страха?" - произнес я осторожно, и он ответил: не иметь. Отказаться от всего - вот единственный способ почувствовать себя свободным.
Что значит от всего? И от жизни тоже? Этого случайно он не говорил тебе? Именно этого? "Я о Кате думаю",- сказал я, и он - не знаю, понял ли, нет ли - ответил: "У Кати другое было.- И прибавил после некоторого колебания:- Противоположное". А сам вперед смотрел - Упанишад в белой курточке и такой же белой кепке на лоснящемся лбу.
Видела б ты, как преобразился Карманов, когда однажды в бойлерную вошла молодая женщина в накинутом на плечи мужском полушубке и мужской, замечательно идущей ее миловидному лицу пыжиковой шапке! То ли батареи не грели, то ли горячей не было воды - она и объяснить толком не успела, а Карманов уже вскочил, уже подставил ей табуретку, уже чай налил, а рот между тем не закрывался ни на секунду.