Один я умел понять ее так, как она хотела быть понятою, один я любил ее так, как женщины желают быть любимыми, - с пристрастным поклонением раба, с деспотизмом повелителя, с нежною заботливостью друга, с безумными порывами ревнивца!
Долго еще длилось для нас это положение полусогласия, под покровом которого каждый малейший случай бывает поводом бесконечных толков, мечтаний, недоразумений, ссор, примирений, каждое событие или наводит мучительный страх, или оставляет по себе упоительную надежду. Но вся моя неловкость и вся робость Веры не устояли против возраставшей силы наших чувств: увлеченные ими, мы объяснились, и я услышал от нее это волшебное слово, за каждую букву которого я готов заплатить ценою тысячи жизней!
Дни и недели шли неприметно. Половина моего отпуска скоро миновала, и я хотел возвратиться к вам, милая сестра!
Но Вера не пустила меня, и ее слезы, ее просьба заглушили голос долга, голос семейных привязанностей. Тогда я написал к батюшке это письмо, столь темное, столь несвязное, которое изумило вас, не объяснив вам ничего. Но кроткий, святой старик наш понял сердцем то, что умалчивало сердце сына; он отвечал родительским благословением и позволением следовать моей судьбе, хотя не знал, в чем она состояла.
"Моей судьбе!"... Это слово пробудило меня от обаятельного сна, который в то время так заколдовал все способности души моей, что мысль о будущем совершенно исчезла в прелести настоящего, и мне не приходило на ум заглянуть в даль жизни. Внезапно понял я из письма батюшки, что я как безумный, поймав одну тень счастья и позабыв о самом счастьи, заснул спокойно, не чуя, что малейшее облачко могло похитить у меня эту тень, так доверчиво присвоенную. Я понял, что, обладая сердцем Веры, я ровно ничего не имел пред глазами света; я понял, что мое счастье непрочно, пока моя участь не связана неразрывною цепью с участью Веры; я понял, что взаимность любви есть такое благо, которое один священный обряд закона может оградить от покушений человеческих.
Мысль о браке впервые проникла в мою душу, но она тотчас завладела ею совершенно, изгнав беспечность, покой и непредвидящую радость, которые так сладко усыпили меня.
Быстрым взглядом охватил я все свое существование. Я спросил себя: какими выгодами могу оправдать свои притязания?
Я вспомнил требования общественных приличий, вспомнил закон света: "Имеющему дастся!" - и содрогнулся, расчислив, рассмотрев, что по этому закону, по этим требованиям - неизмеримая бездна отстраняла меня от Веры! Она богата - у меня только честное имя да любящее сердце! Ах! какое адское страдание вгрызалось в душу с этими мыслями! Сколь несчастливым почувствовал я себя, измерив всю даль до этого счастья, еще недавно считаемого столь близким, столь верным! Какие муки вытерпела моя гордость, когда мне представились неминуемые суждения света, когда я подумал о, неизбежном обвинении в расчете, которое должно осквернить святыню моих чувств, покрыть гнусностью сребролюбивых видов привязанность бескорыстную и невольную, как всякое влечение сердца, о котором голова и рассудок еще не проведали! Расчет? С моей стороны?
Но - великий Боже! - я любил Веру, еще не зная, кто она; я мог бы любить ее всю жизнь, не спрашивая о ее богатстве вещественном, не требуя ничего, кроме ее ублажающего сочувствия, кроме раздела с нею всех радостей, всех дум моих, и если бы я имел право не расставаться с нею, то не подумал бы требовать ее руки! Однако же свет волен мне не поверить, волен перетолковать, переиначить по-своему чувства, которые не дано ему понять, - и я должен был приготовиться к его суждениям и подозрениям... При одном воспоминании о них все сердце вздрагивало негодованием.
Долго боролся я с этими противоречащими страстями - самолюбивою гордостью и пламенною любовью. Наконец любовь лревозмогла - я решился презреть молвою и объясниться с Верой о нашей будущности.
Но каково было мое удивление, когда эта девушка, столь откровенная, столь пламенная в выражении своей, любви, при первом намеке о замужестве оробела, смешалась и, с досадою отвернув прелестную головку свою, ни слова не отвечала мне!
В недоумении я колебался - приписать ли эту странность девической стыдливости или внезапному пробуждению рассудительного расчета? Такая неизвестность не могла продолжаться. Мне необходимо было знать решение Веры - я настаивал...
Но холодное принуждение овладело ею, и я не мог добиться ответа. Мысль, что я ошибся в ней, была мне нестерпима.
Гнев и страх волновали меня; я проговорил несколько слов с горячностью неудовольствия. Вдруг слезы блеснули на искрометных глазках Веры, и она прошептала отрывистым, глухим голосом:
- Ради бога, оставьте меня!.. Это - не мое дело. Скоро будет сестра Софья... Говорите с нею!
В эту минуту я был совершенно озадачен, и недоверие долго меня мучило. Но теперь я знаю, почему Вера так странно обошлась со мною. Вере с ранних лет было внушено, что замужество - предмет, о котором ей неприлично говорить и думать. Замужество для нее было цепью неизменно соблюдаемых обрядов. Церемониальный приезд жениха с предложением, формальное сообщение от родителей, отговорки, слезы и наконец согласие; потом шум и тревога в доме, ежедневные проповеди и наставления от матери, поздравления старых тетушек, приправленные советами, расспросами кузин о женихе, а еще более о жениховых подарках, чинная помолвка, поездки без отдыха в лавки и магазины и в довершение всего - турецкая шаль и право безобразить милое личико уродливым чепцом и тяжелым током! Так большая часть семей приучает бедных-девушек судить о важнейшем деле жизнц, о священнейших обязательствах. И вот почему так много неудачных браков...
Вера насмотрелась на все эти хлопоты и глупости, когда ее сестру выдавали замуж, и потому, когда молодое сердце познало высокие порывы благородной любви, ее светлый разум не мог согласить величие этих чувств с мелкими и смешными обрядами общежития. Она привыкла со мною к простому изъявлению своих чувств, не разбирая, что оно было для меня подразумеваемым обещанием. Она отдала мне все сердце, всю душу, ни разу не подумав, что ей следует присоединить к ним и свою руку. Я был избранный ею друг, но она никогда не воображала, что я мог ей быть женихом. Словом, не в пример другим, она любила и не думала; ее голова не мешалась в дела сердца.
Я ждал ее сестры с возрастающим беспрерывно нетерпением.
Не раз случалось мне быть свидетелем, когда Клирмова говорила о своей дочери, "княгине Софье", и я сообразил (по важности, с которою ее имя пришивалось ко всем событиям, ко всем разговорам), что она играет значительную роль в семье. Я был очень любопытен видеть эту "княгиню Софью", от которой отчасти зависела судьба моя. Она приехала наконец, и я нашел в ней разительнейшую противоположность Вере. Холодная и молчаливая, кроткая и рассудительная, Софья обдумывала каждое слово, каждое движение. Она оказалась отжившей и безучастной, когда все жило и волновалось вокруг ее. Привычная задумчивость оставалась в ней последствием какого-то горя. Она никогда не говорила о себе, но нужны ли были ей жалобы, чтобы ее понимали? Кто бы не угадал, что она не наделена счастьем? Отсутствие всякой одушевленности и какое-то сокрушение во всех телодвижениях, даже в самом голосе ее - все в ней выражало душу убитую и совершенную ничтожность воли, слишком много раз, слишком жестоко преломленной. Немногими годами была она старее своей сестры, но опередила ее целою молодостью, целым цветом жизни. Она была добра и ласкова ко всем, но любила ли она кого? Бог весть!
Однако сестры были дружны, и княгиня с нежною снисходительностью приняла признание дрожащей Веры. Но когда я стал объяснять свое положение, свои надежды, когда я стал просить ее.