Чижикова лавра - Соколов-Микитов Иван Сергеевич 11 стр.


Сказал я ему:

- Как же, - говорю, - для вас Россия?

Он усмехнулся, повел усом:

- Что ж Россия, Россия по мне хоть и не будь!

Сидели мы все вместе, у камина за маленьким столиком. А корнет поковырял в камине щипцами и говорит нам этак, с улыбочкой:

- Правильно, - говорит. - А я на Россию...

Очень грубо сказал, по-солдатски. Я полагаю, от глупости он, не подумав, но из этого и вышла самая неприятность. Поднялся вдруг Андрюша. - я только и успел заметить, что был он весь красный, и не успели мы его удержать, - так-то хлестко корнета по щеке!.. Потом по другой!.. Очень получилось все неприятно, такой парень-порох. Убежал тогда корнет наверх, зарылся в одеяло, а мы остались.

Нехорошая осталась у меня о том дне память. Попрощались мы с моряком сухо, а я долго после того думал: какие есть люди и, видно, никогда-то не поймет человек человека.

Большая завелась с того дня между нами неладица, и смотрел на нас корнет волком, не говорил ни слова. Большого мне досталось труда, чтобы помирить их, но зло так и не вывелось, и уж впоследствии пришлось нам за него поплатиться.

В самое-то время довелось мне в утешение познакомиться с одним русским, и навсегда у меня осталась добрая о нем память, хоть и видел я его совсем недолго и не знаю, где носит его теперь судьба, и пришлось ли сбыться его заветному желанию. Довелось мне тогда на нем убедиться, что не одинаковы люди, и нельзя всех класть на одну мерку.

Пришел он к нам сам, уже под вечер, присел не раздеваясь. Сказал он, что узнал о нас случайно от Зайцева, и в городе остановился проездом, что едет в Россию, на родину, и зашел повидать земляков.

Пригласил он меня пройтись в "рум", посидеть, хотелось ему, видно, поговорить со своим человеком, и я не мог ему отказать. Погода была негодная, пошли мы по улицам, - дождь, ревет с моря ветер, фонари отражаются в лужах.

Зашли мы, сели за столик, заказали горячий ром. Вижу, на меня смотрит, что-то хочет сказать. А я очень приметлив, сам вижу, - надо выговориться человеку.

И вижу, что есть у него горе.

- Что же, - спрашиваю, - как решились в Россию?

Посмотрел он на меня, улыбнулся. Отхлебнул из стакана.

- Решился, - говорит, - тридцать второй год, как не был, а помнил всегда.

- Как же так вышло?

Отодвинул он от себя стакан, сел покрепче, вижу, говорить хочет (простые-то люди о своем заветном всегда очень открыто).

- Жил я, - говорит, - последнее время в Австралии, имел хозяйство. Я, конечно, человек трезвый. Четырнадцать лет проплавал я до того на миссионерском судне, и ходили мы по океану, по самым глухим островам, где людоеды. Был я на пароходе плотником. Пойдем, бывало, года на два с евангелиями. И оставалося у меня целиком жалованье, за четырнадцать лет скопил кой-какую копейку. А в те времена много хвалили жизнь в Австралии. Там я и остался, купил землю, обзавелся хозяйством. Женился я еще раньше, на здешней, - была у меня дочь. Сами понимаете, какая у моряка семейная жизнь. Хорошо, у кого крепкое сердце... Померла жена рано, пришлось отдать дочь в чужие руки, - по-русски она не умела. Так-то раз приезжаю: вижу, не ладно, что-то от меня скрывает. А потом все объяснилось, сошлась она с каким-то, увез он ее далеко, в Зюд-Африку, там она и теперь, и нет никакого слуху... А я о России тосковал всегда, и всегда у меня была надежда вернуться, тридцать второй год этим живу. Уехал я еще от военной службы, от наказания в далекие времена, - бежало нас пять человек, помогли нам люди пробраться за границу. Тут-то мы и порастерялись, и остался я в одиночестве. Поступил я на парусник. В те времена знаете... Контракт на два года, по полтора фунта в месяц. Ходили мы с лесом в Австралию, по полгоду качались на океане. Хватил я тогда горя, и было мне полишей всякой каторги. Так вот мотался я более тридцати лет по всему белому свету...

Допил он свой стакан, вытер усы, посмотрел на меня приветно.

- Вот, - говорит, - а теперь собрался в Россию.

Как услышал еще в Австралии о перевороте, так и решился. Все свое продал, дом у меня новый, овец четыреста голов, - собрал кой-какие деньжонки и, как говорится, напропалую! А на что еду - не знаю. Я к вам зашел, думаю: не скажете ль вы о России...

- Рад бы, - говорю, - вам помочь, да сами ничего не знаем, и наше положение даже хуже, потому что не можем мы никуда двинуться.

- Разное пишут.

- Пишут, - говорю, - разное, только очень хорошо известно, что большой в России голод, и множество людей помирает.

Посмотрел он на меня, улыбнулся:

- Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.

Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился. Удивлялся я, что за тридцать два года не разучился правильно говорить по-русски, а это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от своего языка русский человек. Думал я, как только ни играет с человеком судьба, и сколько раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве я давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.

Зашел он ко мне еще раз перед отъездом. Ехал он в Латвию, в Ригу, написал я с ним письмо своим, Соне, просил за меня не тревожиться, - что сыт и здоров, разумеется, кратко. Адреса своего не мог дать: еще не ходили из России письма.

Ободрила меня надежда.

XI

В скором времени произошли в нашей жизни новые перемены.

Позднею осенью прошел слух о забастовке. На городской площади с утра собирались шахтеры, прохаживались молчаливо, носили плакаты.

В те дни большое было в стране беспокойство. Газеты сообщали, что к шахтерам грозятся присоединиться железнодорожники и докеры, и наш хозяин приходил веселый, стучал о косяк трубкой, подмигивал нам глазом.

- Вот как наши ребята!

А в городе, по видимости, было, как прежде. В доках же скоро притихло, и пароходы стояли недвижно. Ходили слухи, что забастовка продлится, и станут заводы.

Частенько в те дни забегал ко мне Зайцев. Стал он еще хуже, носился с газетами и попрежнему ни разу не улыбнулся.

Недели через две навернулся к нам "рыжий". Собрал он нас в сарае, объявил, что завод пока встанет за неимением угля. Нас же оставляют на половинном окладе.

Повертелся он недолго, повесил замок и уехал. И остались мы гулять без всякого дела.

Очень тогда пришлось сократиться.

Задолжали мы в те дни за квартиру. Хозяева нас не притесняли, но все же было неловко. Отказался я от обедов и стал питаться на скорую руку, чтобы поскорее выйти из долга. Есть тут для таких-то особые лавочки, где продают рыбу. Очень это удобно. Открываются лавочки два раза в день, утром и вечером, в известное время. Кипит там в большом котле масло и в масло, бросает человек рыбу, большими кусками, и тут же вынимает щипцами. А в другом котле - картошка, крошенная на машинке. Все очень дешево: полшиллинга с уксусом. И каждый вечер большие сбивались у тех лавочек очереди.

Пришлось нам тугонько, и чем могли, мы друг с дружкой делились. Приняли мы в те дни хлопот с нашим "корнетом": жил он попрежнему с нами и целыми днями лежал на кровати. Занял он у меня полфунта и ходил обедать в город, когда зажигали огни. Приглядывался я к нему и никак не мог понять человека и, признаться, не раз я тогда подосадовал: смотри за ним, как за малым! А потом довелось узнать, что ходит он к консулу и пришелся там ко двору, а раз и сам проговорился, что ожидает получить новую службу.

С Андрюшей в те дни мы сошлись крепче.

Жил он от нас в стороне и приходил каждый вечер. Было в нем детское и простое, а Россию он любил сердечно, - учился он в Петербурге, в реальном, - и опять я думал, что вот - такие-то, с чужою кровью, почему-то сильнее помнят Россию. Отец его был в большом городе, с семьей, и присылал ему письма.

Назад Дальше