Мэлон умирает - Сэмюэль Беккет 3 стр.


Тумбочка - на колесах, она подкатывается ко мне со скрипом и вихлянием. Когда она мне больше не нужна, я возвращаю ее на место, к двери. В тарелке - суп. Они, должно быть, знают, что я беззубый. Я ем один раз из двух, из трех, в среднем. Когда мой ночной горшок наполняется, я ставлю его на тумбочку, рядом с тарелкой. В этом случае я целые сутки живу без горшка. Неправда, у меня два горшка, здесь позаботились и об этом. В постели я лежу голый, под одеялами, число которых я то увеличиваю, то уменьшаю, по мере того, как приходят и уходят времена года. Мне никогда не бывает жарко, никогда не бывает холодно. Я не умываюсь, но я лежу не грязный. Если мне случается запачкаться, то вполне достаточно потереть грязное место пальцем, смоченным слюной. Еда и ее выделение - здесь главное. Тарелка и горшок, тарелка и горшок - вот они, полюса. Сначала было не так. В комнату входила женщина, суетилась, узнавала, что мне нужно, чего мне хочется. В конце концов мне удалось вбить ей в голову мои нужды и желания. Это было нелегко. Долгое время она не понимала. Вплоть до того дня, пока я не нашел наконец те слова и те интонации, которые ее устроили. Все это, должно быть, наполовину игра воображения. Именно она раздобыла мне эту длинную палку. На одном ее конце крючок. Благодаря палке я могу дотянуться до самых отдаленных и укромных уголков своего жилища. В каком огромном долгу я перед палками! Долг так велик, что я почти забываю те удары, которыми они меня наградили. Женщина эта старая. Не понимаю, почему она ко мне хорошо относится. Да, назовем ее отношение ко мне добротой, не играя при этом словами, ибо ее отношение ко мне - действительно доброта. По-моему, она даже старше меня, только сохранилась намного хуже, несмотря на всю свою подвижность. Вероятно, она является, так сказать, приложением к комнате. Если это так, то в особом изучении она не нуждается. Но вполне допустимо, что ее доброта ко мне - следствие чистой милости, или она делает это, движимая не столь уж всеобщим чувством сострадания или милосердия. Невозможного не существует, отрицать это я больше не могу. Но не менее разумно предположить, что вместе с комнатой я получил и ее. Теперь мне видна от нее только костлявая рука и часть рукава. И даже этого нет, нету даже этого. Быть может, она уже умерла, скончалась раньше меня, быть может, совсем другая рука накрывает и убирает мою тумбочку. Я не знаю, сколько времени нахожусь здесь, должен в этом признаться. Знаю только, что был уже очень стар, когда обнаружил себя здесь. Я называю себя восьмидесятилетним, но доказать это не могу. Возможно, мне всего-навсего пятьдесят, а то и сорок. Целая вечность прошла с тех пор, как я считал их, мои годы, я имею в виду. Я знаю год своего рождения, я не забыл его, но не знаю, до какого года я добрался. Все-таки мне кажется, что я нахожусь здесь очень давно, ибо все, что способны сделать со мной времена года, в моем заточении из четырех стен, мне известно. А за год или два этого не узнаешь. Я и моргнуть не успел, как пролетели все эти дни. Нужны ли комментарии? Несколько слов о самом себе, пожалуй. Мое тело является, как о нем говорят, пожалуй, не совсем верно, немощным. Практически оно ни на что не способно. Иногда мне не хватает способности передвигаться. Впрочем, я не слишком подвержен ностальгии. Мои руки, как только им удается занять исходное положение, в состоянии проявить некоторую силу. Но дело в том, что мне трудно управлять ими. Вероятно, ослабли нервные центры. Я немного дрожу, лишь немного. Тяжелые вздохи кровати составляют часть моей жизни, я не хотел бы их оборвать, я хочу сказать - я не хотел бы их ослабить. Лежа на спине, то есть распростертый, нет, лежа навзничь, я чувствую себя лучше всего, наименее костлявым. Я лежу на спине, но моя щека лежит на подушке.

Стоит лишь открыть глаза, как они снова оживают - небо и дымок, поднимающийся над городом. Мои зрение и слух очень плохи, в общем и целом света я не вижу, только отраженные мерцания. Чувства мои полностью приспособились ко мне. Мрачный, молчаливый, изношенный - я для них не добыча. До меня не доносятся зовы плоти и крови, я замурован. Не стану говорить о своих страданиях. Глубоко в них зарывшись, я ничего не чувствую и, погребенный под ними, умираю, без ведома моей дурацкой плоти. Той, которая видна, той, которая плачет и увядает, без ведома моих безмозглых останков. И в дебрях этой суматохи продолжает бороться мысль, совершенно неуместная. И ищет меня, как искала всегда, там, где я быть не могу. Она тоже не может быть спокойной. Так пусть же на других изольет она свой умирающий гнев, а меня оставит в покое. Таковым представляется мое теперешнее состояние.

Его фамилия Сапоскат. Как и его отца. Имя? Не знаю. Оно ему не понадобится. Друзья называют его Сапо. Что за друзья? Не знаю. Несколько слов об этом мальчике, их не избежать.

Он рано повзрослел. Не слишком успевал на занятиях и не видел в них пользы. Сидел на уроках, а думал в это время о чем угодно или ни о чем.

Он сидел на уроках, а думал в это время о чем угодно. Ему нравилась арифметика, но не нравилось, как ее преподают. Он не любил абстрактных чисел. Расчеты казались ему скучными, если неизвестно было, что именно считают. Он практиковался, один и в компании, в устном счете. Цифры, марширующие в его сознании, были облечены в краски и формы.

Какая скука.

Он был старшим ребенком бедных и болезненных родителей. Он часто слышал, как они говорят о том, что следует предпринять, чтобы лучше себя чувствовать и больше зарабатывать. Неопределенность их пустой болтовни каждый раз поражала его, и он не удивлялся, что эти разговоры ни к чему не приводили. Его отец работал продавцом в магазине. Обычно он говорил своей жене так: Мне во что бы то ни стало необходимо найти сверхурочную работу по вечерам и в субботу. И добавлял чуть слышно: И в воскресенье. Его жена отвечала: Но если ты будешь работать так много, ты заболеешь. И господин Сапоскат признавал, что отказаться от воскресного отдыха было бы неразумно. Люди эти были - взрослые. Но он чувствовал себя не настолько плохо, чтобы не работать по вечерам и в субботу. Над чем? - спрашивала его жена. - Над чем работать? Быть может, какая-нибудь секретарская работа, отвечал он. А кто будет следить за садом? - спрашивала жена. Жизнь семьи Сапоскат была полна аксиом, из которых одна, по меньшей мере, установила преступную абсурдность сада без роз, с запущенными дорожками и газоном. Возможно, мне удастся выращивать овощи, отвечал он. Дешевле покупать, отвечала жена. Сапо поражался, слушая эти разговоры. Ведь сколько стоит один навоз, говорила его мать. И в наступающем молчании господин Сапоскат размышлял, со своей неизменной серьезностью, о дороговизне навоза, мешающей ему обеспечить семье высокий уровень жизни, а жена его в это время обвиняла себя в том, что не делает все возможное. Но ее легко можно было убедить в том, что делать больше, чем в ее силах, и не подвергаться при этом опасности умереть раньше времени - невозможно. Ведь сколько мы экономим на одних докторах, говорил господин Сапоскат. И на лекарствах, отвечала его жена. Так что оставалось только обдумать переезд в домик поменьше. Но мы и без того живем стесненно, говорил господин Сапоскат. И не подвергалось сомнению, что с каждым годом стесненность их будет возрастать, вплоть до того дня, когда первенец покинет родительский дом, компенсируя появление новорожденного, и наступит некое равновесие. После чего дом понемногу начнет опустошаться.

Назад Дальше