На своей шкуре - Криста Вольф 7 стр.


А она между тем спускает мысли с поводка, и они торопливо шныряют вокруг, в поисках какого-нибудь предмета, за который смогут уцепиться, когда меня, будто хлеб в духовку, задвинут в тесную трубу, перед жерлом которой я лежу. К сожалению, ничего утешительного в голову не приходит, к сожалению, мысль, какой я до сих пор избегала, настигает меня именно здесь, теперь ее уже не стряхнуть, - мысль о том, что Урбан пропал. Теперь, как назло теперь, уже не вытеснить из памяти известие, которое недавно сообщили по телефону, Рената сообщила, его жена, когда-то близкий мне человек, но оттого, что мы избегали контактов с Урбаном, теперь тоже чужая. Ее голос я узнала сразу, однако ж не поняла, чту она с перепугу выпалила: Ханнес пропал. Ханнес? - едва не переспросила я, но вовремя вспомнила, что наш бывший друг, которого все, даже Рената, всегда звали по фамилии, Урбаном, носил имя Ханнес. По силе охватившего меня испуга я догадалась: произошло что-то скверное. - Пропал, что значит "пропал"? - То и значит, что сказала: пропал, не вернулся домой. - Откуда? - Из института. - Когда? - Неделю назад. - Его ищут? - А как ты думала. Всеми способами. - Во мне грянули набатные колокола. - Она, сказала Рената, просто хотела известить меня, чтобы я узнала об этом не из газет. Будто такие вещи печатают в газетах. Рената повесила трубку прежде, чем успела расплакаться. Я почувствовала, как во мне оживает давняя симпатия к ней, а против Урбана поднимается что-то вроде злости: надо же, причинить ей такую боль. И странное чувство ответственности, будто я обязана отправиться на поиски, пойти по его следам. А теперь вот он идет по моим следам, даже сюда добрался.

Мало того, что из тесной трубы выглядывает только голова. Вдобавок отсюда нипочем не вылезешь, ни в паническом страхе, ни в смертельном, о котором пока и речи быть не может, есть только предчувствие, что в этой трубе и без всякой клаустрофобии натерпишься страху. Но до поры до времени страх можно отодвинуть подальше, если сосредоточиться на командах, какие из-за толстой стеклянной перегородки отдает мне в микрофон безликий женский голос: Вдохните - задержите дыхание - выдохните. Голос этот понятия не имеет, как трудно выполнять его несложные приказы, снова и снова, уже целых десять минут, ведь круглые часы над дверью в темное помещение за стеклом попадают в поле моего зрения, когда я чуть склоняю голову влево, а повернув голову немного побольше вправо, я вижу пляску зеленоватых линий и цифр на мониторе маленького компьютера, в совокупности и при надлежащей интерпретации эта пляска даст врачу, который, надеюсь, умеет ее прочесть, важные сведения о происходящем в моей брюшной полости. Тошноты, что по-прежнему то и дело подкатывает к горлу, компьютер не замечает, но, если, как сказал радиолог, нам посчастливится, он выявит контуры абсцесса, повинного в моем лихорадочном состоянии. "Посчастливится", сказал он, а я осталась серьезна. Я ему не скажу - подумать об этом и то едва смею, - что соглашусь почти на все, только бы выйти из этой трубы. Куда девать руки, закинутые за голову, где пристроить кисти, уже начавшие затекать. Вдохните, задержите дыхание, выдохните. Я пытаюсь приспособиться к этому ритму, пытаюсь украдкой раз-другой вздохнуть в собственном ритме, пытаюсь под шумок кашлянуть, причем так, чтобы безликий, слегка искаженный механический голос меня на этом не поймал. Вдохните - еще пятнадцать минут, и всё кончится, а вероятно, даже меньше пятнадцати, ведь требовать от меня такого немыслимо, по сути кощунственно. - Сосредоточьтесь, пожалуйста. - Ничего от них не скроешь.

Спокойно. Спокойно спокойно спокойно. А ну-ка, возьмем себя в руки. Теперь я дышу совершенно механически, как желает голос, и при этом мне являются картины, возникающие сами собой.

Мы втроем - ты, Урбан и я выходим из аудитории доктора Лангханс. Я вижу нас, мы молоды, точь-в-точь как на фотографии тех лет, я вижу и улыбку Урбана, позднее ты обратишь на нее мое внимание: Видела? Его ироническую усмешку? Конечно, ты слышал, что я сказала Урбану: Нынче ты вправду был хорош, - на что он, с этой иронической усмешкой, ответил: Стараемся, как можем. А ты, когда мы шли по мосту через Заале, в темноте, заметил: Он ведь разыгрывает сопричастность. Насмехается, разве ты не видишь, - над текстом, над Лангханс, над всеми нами, над тобой. Я этого не видела. Не хотела видеть. Усмешка не просто ироническая, сказал ты. Дьявольская. Итак, слово было произнесено, я ему противилась, а оно все крепче в меня вцеплялось. Лишь спустя много лет это слово смогло вновь прозвучать между нами, и в свою очередь я лишь спустя много лет смогла доверить тебе догадки насчет главного урбановского изъяна и главной его тревоги, осенившие меня, когда он блистательно интерпретировал текст, который мы, остальные, еле-еле осилили: г-жа Лангханс выбрала для семинара по развитию выразительной речи "Тяжелый час" Томаса Манна[5], текст трудный, она этого не отрицала, один автор описывает кризис другого, камуфляж, каким он наполовину маскирует, наполовину обнаруживает собственный кризис. Читать трудно. Двоякие смыслы. Урбан справился мастерски. Я смотрела на теплицы Ботанического сада, по которому, наверно, гулял Фридрих Шиллер, когда работал над "Валленштейном", и на который сейчас выходили окна нашей маленькой аудитории, - смотрела туда, чтобы никто не заметил слез, навернувшихся мне на глаза, не только от сочувствия духовным и телесным мукам Фридриха Шиллера, но и, главным образом, от легкой дрожи в голосе Урбана. Урбан, любезный мой друг. В ту пору мое чуткое ухо бдительно следило за всеми его высказываниями, меня не обманула дрожь в его голосе, когда он прочитывал слова вроде "всеми покинутый", "блуждания" и "неисцелимая скорбь души" или фразу: "Боль... Как от этого слова ширится грудь!" Нет, не обманула. Эту фразу он вдобавок сумел прочесть с притворным сопереживанием, которое могло ввести в заблуждение любого, только не тебя. И не меня, хоть я вслушивалась в его слова по совершенно другим причинам. Он не смог ввести меня в заблуждение - ни насчет своей фальшивости, ни насчет искренности, потом, когда дошел до предложения, которое словно бы удивило его, больше того, ошеломило: "Самый талант его - разве это не боль?" Крохотная предательская пауза после этой фразы, глубокий вздох - в них не было актерства. Ты, в плену предвзятости, то ли их не заметил, то ли не сумел правильно истолковать. А вот я заметила и поняла, потому что вопрос этот зацепил за живое и меня, и Урбана и потому что я, скрепя сердце и не доверяя себе, начала улавливать едва внятный и совсем иной ответ, чем он. Он-то, я поняла, осознал убийственную правду, что талантом не обладает, а именно талант и был предметом его мечтаний, и что никакая сила на свете, в том числе и его собственное горячее желание, не способна восполнить этот недостаток. Мне было его жаль, я чувствовала себя чуть ли не виноватой, потому и опустила взгляд перед иронической усмешкой, за которой он, как обычно, спрятался, когда мы прощались возле университета, потому, дорогой мой, и была взволнована. Лишь позднее я научилась бояться мстительности бездарных честолюбцев, и бояться сильно.

Дышать уже не надо. Мерцающие зеленые линии на мониторе наконец-то гаснут. Я бы ни секунды больше не выдержала. Через микрофон слышен деловитый мужской голос, обращается ко мне по имени. Теперь мы сделаем небольшой перерыв. Половина обследования позади. Осталось провести детальную съемку определенного участка брюшной полости, к которому надо присмотреться повнимательнее.

Назад Дальше