Так вот: к этому самому деду волки выходили из леса на тропу, чтобы поздороваться. Это он так нам говорил. Я хорошо помню одного огромного самца, как с картины Виктора Васнецова. Этот волчара запросто выдержал бы на своей спине пару откормленных Иванов-царевичей вместе с царевнами. Он выходил навстречу деду, и они долго-долго смотрели друг другу в глаза. Потом зверь опускал (!) голову и, пятясь, скрывался в кустах. Дед спокойно поворачивался к нему спиной и с выражением торжества и гордости на коричневом до обугленности морщинистом лице шел к нам, наблюдающим за ними из-за ворот лесничества.
– Дед, а ты его не боишься? – каждый раз спрашивала моя подруга.
– Если бы он только почувствовал, что я его боюсь, давно перегрыз бы мне горло, – всегда отвечал он.
Тогда его ответ мне был не очень понятен. Теперь я его прочувствовала на своей задубелой волчьей шкуре. Надежда Валентиновна меня не боялась. Та же Леночка Кузовкова и иже с ней меня побаивались, поскольку знали, что я сильней: им еще ни разу не удалось склонить меня на свою сторону и заставить делать то, чего я не хочу, и то, что мне неинтересно. Например, мне неинтересны застолья на рабочем месте по поводу праздников и дней рождений. Я высиживаю со всеми для приличия минут двадцать и ухожу в другую комнату (благо она есть в нашем отделе). Сначала все упрекали меня в неуважении, высокомерии, наплевательском отношении и... прочее. Потом привыкли. Но я их раздражаю. Еще бы! Время-то рабочее! Я – работаю, а они... Кроме того, у меня всегда чистое дыхание, и я запросто могу в любой праздничный день смело идти на прием к начальнику, а они вынуждены закрывать рот ладошкой и не без труда собирать разбегающиеся глаза в кучку.
Все они, во главе с Леночкой, сто раз подумают, прежде чем обратиться ко мне с каким-нибудь вопросом, даже по работе. С ерундой не полезут. Я не стану с ними обсуждать Галочку из соседнего отдела и нового зама – Игоря Михайловича. И не потому, что такая высоконравственная. Галочка с Игорем Михайловичем мне неинтересны. Даже если бы они задумали заниматься любовью прямо в холле нашего этажа, я и то совершенно равнодушно прошла бы мимо. Галочке – Галочково, а мне – мое. Впрочем, я очередной раз отвлеклась. Так вот: Надежда Валентиновна меня не боялась. Она не пыталась под меня подстроиться. Она не делала идиотского лица прежде, чем что-нибудь спросить. Она принимала меня такой, какова я есть, и всегда держала для меня пачку простых сушек без мака. Она ни разу не спросила, почему я не ем курабье.
Исходя из вышеизложенного, я тоже не спрашивала Надежду Валентиновну ни о чем личном. Наверно, я никогда не познакомилась бы с Феликсом, если бы у его матери было хорошее здоровье. Но оно у нее было хуже некуда. Однажды ее увезли в стационар, несмотря на то, что она, как всегда, жутко сопротивлялась. После работы я поплелась к Надежде Валентиновне в больницу, кляня себя за то, что во все ввязалась. Нельзя приближаться к человеку на расстояние ближе того, при котором отчетливо слышится слово: «Здравствуйте!» Этого слова хватает на все: оно и приветствие, и пожелание здоровья, а сказанное деловым тоном – намек на то, что здоровающемуся очень некогда и он не собирается обсуждать даже внезапно испортившуюся погоду. Хруст сушек – это уже совершенно другой звук. Это знак доверия: я у тебя ем, потому что знаю – не отравишь ни сушкой, ни словом. Это принятие на себя определенных обязательств. Ты мне – сушки с чаем, я тебе – посещение в больнице с апельсинами и бананами.
В общем, Надежда Валентиновна была очень плоха. Ее поместили в реанимацию и не взяли у меня ни апельсины, ни бананы. Послали за минералкой без газа и велели позвонить сыну.
– Я не знаю его номер, – ответила я хорошенькой медсестричке с золотыми кудельками, хулиганским образом выпроставшимися из-под голубенькой шапочки.
Девушка велела ждать ее у дверей реанимации, а сама скрылась за ними, тщательно прикрыв за собой белую створку, которая тут же прегромко щелкнула замком. Можно подумать, что я навязывалась пойти за ней. Я вовсе не хотела смотреть на Надежду Валентиновну в проводках и капельницах. Я и сыну-то звонить не хотела. И вообще, пусть они сами звонят! Кто я и кто они! Меня он знать не знает, а на звонок из реанимации мигом прискачет резвым зайцем. Я успокоилась счастливо найденному решению и даже быстренько съела банан. Чего добру пропадать. Съела бы и апельсин, но медсестра опять появилась передо мной, все так же тщательно прикрыв за собой дверь.
– Вот, – сказала она, протянув мне бланк рецепта. – Тут телефон ее сына Феликса и адрес.
– Может быть, лучше вы ему позвоните... – начала я, но девушка меня тут же перебила:
– Разумеется, мы позвонили, но он не отвечает. Вам надо съездить за ним.
Мне очень хотелось крикнуть: «С какой стати?», но ограничилась следующим замечанием:
– Раз он не отвечает, значит, его нет дома. Зачем же мне к нему ехать?
– Больная сказала, что ее сын работает на дому и часто отключает все телефоны, чтобы ему не мешали.
– Да-а-а... а-а-а... вдруг его нет дома?
– Женщина! – Медсестра посмотрела на меня с укоризной, а мне сразу не понравилось, что она назвала меня женщиной. Хотя я действительно женщина, но как-то... хотелось бы услышать в свой адрес «девушка» или по крайней мере «дама». – Ваша больная чуть жива и страшно нервничает. Ей очень нужно что-то сказать сыну, а в ее положении нервничать... ну вы понимаете... И вообще, сын должен знать, что случилось с матерью, и элементарно помочь. – Девушка скосила красиво подведенный глаз на мои фрукты и добавила: – И не этим. Ей лекарства нужны. Дорогие. У вас есть деньги на лекарства?
– Ну... рублей пятьсот у меня сейчас найдется...
– Что такое пятьсот рублей? Мизер! Тут тысячи нужны!
Я выдернула из кукольной ручки медсестры бланк с адресом, тяжело вздохнула (не ешь в другой раз чужие сушки! не ешь!) и поехала.
Несколько раз я пыталась звонить по нацарапанному на бланке рецепта номеру телефона, но безрезультатно. Сына Надежды Валентиновны либо не было дома, либо он действительно его отключал. А что, если он отключал и звонок входной двери? Вот интересно, чем он там занимался, отрубив себе все коммуникации?
Феликс был дома и довольно быстро распахнул дверь на мой звонок. Вот тогда-то я и ужаснулась его звероподобному виду. Ужаснулась и даже отшатнулась, молча разглядывая огромного, практически снежного человека.
– Что надо? – вынужден был спросить он. Его голос оказался очень низким, но красивым.
– Понимаете... – залепетала я. – Ваша мама... Надежда Валентиновна... она в больнице... в реанимации...
Снежный человек, схватив меня за плечо своей огромной лапищей, мгновенно втащил в квартиру, припечатал к стене крохотной прихожей и шаляпинским басом прогудел:
– Так! Все сначала, подробно и без эмоций!
После выяснения подробностей он меня, как былинку, переместил на кухню, буркнув:
– Щас! Переоденусь... Жди!
Я подумала, что переодеваться ему необязательно. Кинг-Конг, как ни наряжай, все останется Кинг-Конгом. Оглядевшись на кухне, такой же маленькой, как прихожая, я поняла, что нога женщины здесь давно не ступала. А может быть, не ступала никогда. Впрочем, оно и понятно. Какая женщина захочет быть раздавленной меж жерновов его ладоней? В кинг-конговской кухне не было особой грязи или развала. Все вроде бы стояло на своих местах, но уюта не было. Создавалось такое впечатление, что сюда забегают только наспех перекусить и никогда не задерживаются долее.